Ярость Гарриет была вызвана тем, что кусок домотканой материи, предназначавшийся ей на платье (то, что она носила, было уже прозрачным от ветхости; она не снимала его второй год, а перед тем Эммелина – два года), по настоянию Ханны, категорически объявившей, что нельзя ехать в Лоуэлл, не имея одежды на смену, передали Эммелине, которая с помощью тетки соорудила себе из него еще одно платье. В результате вплоть до вчерашнего вечера Гарриет всем своим поведением показывала, что отъезд Эммелины – просто замаскированный предлог сшить ей обнову.

Гарриет была четвертым ребенком в семье, но второй девочкой: родилась после Льюка и Эндрю. Единственная из всех, она вечно ссорилась с Эммелиной. А в прошлом году – ей было тогда девять лет – в ответ на какую-то просьбу вдруг прошипела: «Ты не приказывай – ты мне не мать!» – с такой злостью, что Эммелина вся сжалась, как от удара.

В душе Эммелина была, пожалуй, уверена, что Гарриет рада ее отъезду, и поэтому просто остолбенела, когда, взобравшись вчера перед сном на чердак, вдруг обнаружила, что сестра просто места себе не находит. Стоило Эммелине подойти к матрацу, как Гарриет, обхватив ее руками, запричитала сквозь слезы: «Эмми, не езди в Лоуэлл! Эмми, я так боюсь за тебя!»

– Ну зачем нам бояться Лоуэлла? – ответила Эммелина, очень стараясь говорить твердо, чтобы страх Гарриет не всколыхнул ее страхи. – Лоуэлл вовсе не страшный. Просто там все другое, чем здесь.

Но Гарриет только горше расплакалась, и Эммелине пришлось ее успокаивать, обнимая и гладя по волосам, обещая, как только приедет в город, сразу же очень подробно обо всем написать. В конце концов Гарриет стихла, легла, сама отодвинувшись к краю матраца так, чтобы и Эммелине было достаточно места (в другое время ее приходилось упрашивать сдвинуться хоть чуть-чуть), и уже вскоре заснула – дыхание сделалось ровным и мерным.

Тогда Эммелина, встав на колени, лицом к чердачному окошку, принялась молиться. Льюк, сам нередко забывавший прочитать молитвы, видя ее на коленях, обычно вскакивал и молился вместе. Но в этот вечер он продолжал лежать молча, одеревеневший, несчастный. Уже устроившись рядом с ним на матраце, Эммелина увидела в проникавшем через окно слабом свете, что он лежит с открытыми глазами, а коснувшись его лица обнаружила слезы.

– Не плачь, Льюк, это ведь не надолго, – пообещала она.

– А я и не плачу, – пробурчал он в ответ.


Теперь, утром, Эммелине не захотелось будить ни Льюка, ни остальных. Она надеялась хоть немного побыть наедине с матерью. Встав осторожно с матраца, она спустилась по лесенке в нижнюю комнату. Мать сидела возле горевшего очага, кормила грудью крошку Уильяма. Все прочие еще спали. Мать улыбнулась устало:

– Ты спала, Эмми? Я так волновалась, что глаз не сомкнула.

– Не надо так, мама: мне вовсе не страшно.

Она повесила свое новое платье на гвоздик, вбитый в кирпичную стенку над очагом. Так оно будет теплым, когда придет пора одеваться. Платье… Кусочек слюды спрятан в одном из его карманов.

Деревянный сундучок, который Льюк смастерил для ее пожитков (а Эндрю вырезал в подарок деревянный гребешок), стоял теперь на краю длинного стола. Сундучок этот (размером фут на два фута) был сделан из гладких сосновых досок. Льюк, добросовестный и аккуратный, зачистил все до одной зацепки-зазубринки и пригнал крышку плотно и крепко.

– Отец говорит, что ты можешь не ехать, если не хочешь, – сказала ей мать. – Еще не поздно. Все можно еще отменить.

Милый папа! Волна любви захлестнула ее. Вот если бы он проснулся сейчас и сел рядом с ними! Как давно они не сидели втроем у огня без голоса Ханны, бубнящего непрерывно над ухом, или же без других таких же досадных помех!

Быстро скользнув в свое новое платье, она достала гребень, подарок Эндрю. Мать уже кончила кормить Уильяма, и, взяв его на руки, Эммелина уселась на пол перед качалкой, а мать расплела ей косы и стала любовно расчесывать волосы. Был момент, когда Ханна вдруг заявила, что волосы надо подкоротить: тогда Эммелине легче будет с ними справляться. Но в ответ все лишь глянули на нее изумленно и промолчали. Эммелину никогда в жизни не стригли, и волосы падали ниже пояса, светло-каштановые, в золотых искорках летом, более темные и шелковистые зимой. Гарриет каждый год объявляла, что тоже хочет отпустить волосы, но, когда наступала жара, они ей надоедали и она просила, чтобы ее подстригли. Гарриет не хватало терпения для ухода за волосами, а мать почти непрерывно была занята. Но в это утро Сара не торопясь водила расческой по волосам Эммелины, а потом не спеша аккуратно их заплетала. И еще раньше, чем косы были готовы, Эммелина вся погрузилась в спокойно-сладкий полусон и поэтому резко вздрогнула, обнаружив, что комната вдруг оказалась полной людьми и шумной. Проснулись Ханна и Абнер, тут же откуда-то появился отец, а следом Льюк и другие затопали с чердака.

Так что последние часы дома, в Файетте, она провела не в спокойном общении с родителями, а в суматохе различных утренних дел. И прежде чем она осознала, что пришло время расстаться, отец уже запряг лошадь и вывел готовую повозку на дорогу.


Словно во сне, накинула она шаль, перевязала свой сундучок веревкой, предметом нужным и ценным в хозяйстве, но выделенным ей отцом. Потом принялась целовать всех на прощание, стараясь не прижиматься слишком надолго. Ханна и Абнер вслед за отцом вскарабкались на сиденье, и она втиснулась рядом с ними, но, уже сидя в повозке, не смогла удержаться, чтобы не наклониться еще раз, не обнять мать. И тогда Сара вложила ей в руки Библию.

– Ну что ты, мама, я не могу ее взять, – прошептала она.

– Ты привезешь ее обратно, – ответила мать. – К тому же кому читать без тебя?

Сару забрали из школы, когда она ходила во второй класс. Умерла мать, и в доме нужна была помощница – ухаживать за младшими. Так и не выучившись толком грамоте, Сара настойчиво требовала, чтобы Эммелина ни за что не бросала школу, и так продолжалось до прошлого года, пока ей не стало совсем уже не под силу справляться без помощи дочки хотя бы неделю.

Пока Эммелина решала, имеет ли она право увезти Библию, повозка медленно тронулась и покатилась.


Они проехали мимо усадьбы Райтов, потом мимо Уилсонов, у которых сарай стоял с прогнутой крышей – не выдержал тяжести прошлогоднего снега. При виде повозки гуси Уилсонов загоготали тревожно, сгрудились, заметались. Все это Эммелина видела очень отчетливо, но будто издалека. Ей казалось, она давно уже не в Файетте и смотрит на него откуда-то через перевернутую подзорную трубу. Прежде она не ездила дальше Ливермол Фолса, а это – если поехать в другую сторону – всего-навсего несколько миль от дома. Ее затошнило, хотя за завтраком она не съела ни крошки.

Мимо лавки, мимо стоящего на Развилке трактира Джадкинса, и дальше – на Халлоуэллскую дорогу. Еще совсем недавно, стремясь завербовать побольше девушек, фабрики рассылали фургоны по всем дорогам штатов Нью-Гемпшир и Мэн. Но теперь надобность в этом исчезла. Фургоны ходили лишь в Портленд и в Нашуа, и девушкам, не имевшим возможности доехать туда самостоятельно, попасть в Лоуэлл было непросто.

Во все время пути она не говорила с отцом и даже не поворачивалась к нему. Она была как бы окружена какой-то твердой оболочкой, необходимой, чтобы не дать воли чувствам. Когда, прибыв в Халлоуэлл, они стояли все на крыльце перед тамошней лавкой и Ханна предложила Генри Мошеру ехать домой, не дожидаясь дилижанса, Эммелина не испытала ничего, кроме облегчения. Она была твердо уверена: как только отец уедет, защитная оболочка станет совсем уже крепкой.

– Поезжай, Генри, – сказала Ханна, – уже почти полдень. А с Эммелиной все будет в порядке. Правильно я говорю, Эммелина?

– Да, папа, со мной все в порядке, папа. – Ее голос дрогнул, но не сорвался. – Я напишу вам из Лоуэлла, как только смогу.

Он посмотрел на Уоткинсов, снова взглянул на нее. Обнял. Потом повернулся и молча зашагал прочь.


Абнер отправился в трактир напротив, а Ханна и Эммелина, зайдя в помещение лавки, устроились на бочонках около печки. Лавка была значительно больше файеттской, и сейчас в ней работало несколько человек. Передний угол, отгороженный деревянным прилавком, а выше – решеткой с окошками, использовался для почты. В глубине мальчик – примерно ровесник Эммелины – усердно молол зерно, а возле окна, сразу за печкой, сидела женщина и пришивала к сапогу подошву. Лавка в Файетте всегда предлагала три вида тканей, тут выбор был куда больше и среди прочего продавались и набивные хлопчатобумажные. Прошло сколько-то времени, и женщина поинтересовалась, не хотят ли они чаю.

– Нет, спасибо, – отрезала Ханна.

Дома не закрывавшая рта, она в лавке, среди чужих, как будто язык проглотила и сжалась. Эммелина с большим удовольствием выпила бы сейчас чаю, но все не решалась сказать это тетке.

Женщине, пришивавшей подошву, явно хотелось поговорить. Однако, почувствовав это, Ханна подчеркнуто пресекла все попытки. Наклонясь к Эммелине, она стала тихим, настойчивым голосом повествовать о тех радостях жизни в Лоуэлле, о которых не рассказала ей дома.

Но каждое слово Ханны имело эффект, обратный задуманному. Когда она говорила о новых подругах, которые, безусловно, появятся у Эммелины в городе, та вспоминала, что с девочками ей было всегда труднее и хуже, чем с мамой. Когда Хана рассказывала, сколько книг она сможет брать из библиотеки, в памяти Эммелины всплывало, как в прошлом году учительница дала ей «Пионеров» Джеймса Фенимора Купера и она вслух прочитала роман от корки до корки. Все домашние были просто захвачены, а потом чувствовали вину оттого, что мистер Купер увлек их гораздо больше, чем увлекала когда-либо Библия. Когда же Ханна решила дать ей записку с именем своей подруги лоуэллских дней и выразила надежду, что Эммелина сумеет у нее поселиться, перед глазами у Эммелины всплыла картина родного дома. Она увидела мать: та сидела у очага и напевала, держа на коленях ребенка. Кажется, это был кто-то из умерших детей, но сколько она ни напрягалась, лица было не разглядеть и понять, кто же это, – невозможно.