Далее предстояло отыскать спасшихся братьев. Они уже давным-давно не жили по своему первоначальному нью-йоркскому адресу, и пришлось рассылать письма им вдогонку — как в отчаянии сказал мистер Эллин, — чуть ли не по всем концам этой необъятной страны. В середине июля его усилия увенчались успехом, но весьма печальным. Пришло письмо от одного из братьев, в котором он подтверждал знакомство, свое и брата, с мистером Конуэем Фицгиббоном, но, к сожалению, оно было не из тех, которые вспоминаются с приятностью. Брат мистера Рейнолдса Джордж проиграл этому человеку, впоследствии изобличенному другими пассажирами в мошенничестве, значительную сумму, да и сам автор письма так и не смог избавиться от первого неблагоприятного впечатления, которое было вызвано одним незначительным эпизодом, имевшим место в самом начале пути, — эпизодом, на который рассказанная мистером Эллином история бросает зловещий свет. Братья и мистер Фицгиббон стояли у поручней, ожидая минуты отплытия, как вдруг почтенного вида слуга стал поспешно взбираться по трапу, который уже было собирались поднять. С трудом переводя дыхание, он протянул мистеру Фицгиббону сверток со словами: «Это для маленькой мисс Мартины, сэр, от…», — имя утонуло в его прерывистом дыхании. Мистер Фицгиббон взял сверток и тотчас развернул его со словами: «Я должен сначала сам взглянуть, что это такое!» В пакете оказался прелестный бювар синей кожи с серебряными застежками. «Мисс Мартина будет в восторге, — сказал он, — сейчас она как раз играет с другими детьми в пароходной столовой. Вы не забудете передать нашу благодарность, Мартины и мою, доброй дарительнице?» Он сунул старику чаевые, и тот ушел.

Далее мистер Рейнолдс объяснял, что имя Мартина, ввиду своей необычности, застряло у него в памяти. А так как он видел, что мистер Фицгиббон поднялся на палубу «Пандоры» в одиночестве, без какого-либо сопровождения, он, понятное дело, решил, что Мартина, дочка или племянница этого джентльмена, прибыла на судно раньше. Он бы и забыл об этом мелком происшествии, если бы впоследствии, уже после того, как «Пандора» отошла от берега, не случилась еще одна странность. Мистер Рейнолдс с братом уже стояли в стороне от мистера Фицгиббона, как вдруг заметили, что он взял бювар со скамьи и изо всей силы швырнул в море, явно полагая, что его никто не видит. После братья узнали, что никакой «маленькой мисс Мартины» среди пассажиров нет. За этим, несомненно, скрывалась какая-то постыдная тайна, но если девочку не удастся склонить к откровенности, правда теперь уже никогда не выйдет наружу, ибо они с братом могут надежно засвидетельствовать, что мистер Фицгиббон погиб при крушении «Пандоры». Держась за крошечный плот и не будучи в силах оказать хоть мало-мальскую помощь другим пассажирам, они с ужасом видели, как опрокинулась перегруженная шлюпка, за борт которой цеплялся мистер Фицгиббон. Это ужасное зрелище навсегда врезалось им в память…

Когда пришло это письмо, мистер Эллин был в Лондоне у издателя, собиравшегося публиковать его «Историю шведской поэзии». Возвратившись и прочитав его, он тотчас отправился ко мне советоваться. Мы попросили к себе Тину.

Весело вбежала она в гостиную, радуясь возращению мистера Эллина. Но что-то в наших лицах насторожило ее, и она застыла на месте, вопросительно на нас поглядывая. Мистер Эллин пододвинул ей стул и жестом попросил занять место.

— Дорогая моя детка, мы с миссис Чалфонт должны сообщить тебе печальную новость. — И в самых осторожных выражениях, какие только можно было подобрать, он сказал ей о смерти отца. Она сидела, не шелохнувшись, опустив голову, не проронив ни слезинки. И, наконец, проговорила совершенно безнадежным голосом:

— Он так и не прислал письма. Так и не прислал. Что же мне теперь делать?

— Сказать нам свое настоящее имя, — нашелся мистер Эллин: поначалу, не увидев естественных признаков горя, он несколько опешил. — Мне кажется, следует сказать нам и о том, почему письмо твоего папы имело такое значение для тебя.

— Я не могу вам сказать ничего, ни единого словечка, раз нет письма, которое папа обещал прислать после того, как благополучно устроится в Америке. Он сказал, чтобы я никому ничего не говорила, иначе все испорчу. А если скажу, с ним и со мной случится что-то ужасное.

— Но с ним уже не может случиться ничего ужасного, он в руках Божьих, — благочестиво возразил мистер Эллин. — И можешь нисколько не сомневаться, что само благое Провидение избрало нас с миссис Чалфонт оберегать тебя от всякого зла. Поэтому наберись храбрости и скажи нам свое имя, а также почему, как ты думаешь, папа оставил тебя в «Фуксии».

— Нет, нет, не могу. Письма не было.

Сколько мы ни просили ее, в ответ она твердила одно и то же, как попугай. И лишь когда мы высказали предположение, что дедушка и бабушка или какие-нибудь другие ее родственники могут тревожиться о ней, она резко, на полуслове замолчала, явно готовясь что-то сказать.

— У меня нет ни дедушки, ни бабушки, они давно умерли, до того, как я родилась, — заявила она. — Нет ни дяди, ни тети, потому что и мама, и папа были единственными детьми. У меня никого нет. А письмо не пришло. Я вам что-то скажу: я не знаю, что папа должен был в нем написать, но он сказал, что это письмо сделает меня счастливее, чем я могу себе представить. Но я уже и так счастлива и не могу быть счастливее, чем есть. Но только мне больше нельзя ничего говорить, потому что письмо не пришло.

Нам пришлось признаться себе в поражении. До конца дня Тина была молчалива и серьезна, казалось, она глубоко обдумывает что-то. Ночью она пришла ко мне, охваченная сомнениями, которые разрешились следующими словами, служившими отчасти объяснением, отчасти оправданием:

— Миссис Чалфонт, мне очень жалко, что папа утонул, правда, очень жалко. Наверное, это очень страшно — утонуть. Когда я была маленькая, я как-то упала в пруд и ужасно испугалась. Но я мало знала папу. Они с мамой все время уезжали, иногда их не было месяцами — они путешествовали или гостили у друзей, а когда бывали дома, у нас собиралось много гостей. По-моему, папа ни разу не поцеловал меня. Он никогда не заходил в детскую, а потом, когда я стала такая большая, что мне уже не полагалось иметь няню, — в классную комнату. Когда мне исполнилось шесть лет, мама сказала, что я люблю няню больше ее, и она больше не хочет, чтоб у меня была няня, и найдет мне гувернантку, которую я не буду любить, потому что никто никогда не любит гувернанток…

В ту минуту я не осознала всю бесконечную горечь этих бесхитростных признаний, я поняла это только потом, когда осталась одна и могла обдумать все спокойно. А пока она говорила, голова моя была занята только одним: убедить ее сказать больше, пока она настроена на откровенность.

— Так ты любила свою няню, детка?

— Да, очень-очень. Я ее так любила.

— А как ее звали?

Последовал разочаровывающий ответ:

— Просто Няня. У меня сначала была другая няня, когда я была совсем-совсем маленьким ребеночком, но я ее не помню, а помню только Няню. Если папа замечал меня где-нибудь на первом этаже, он говорил: «Беги к Няне, Мартина». Я знала папу гораздо хуже, чем вас с мистером Эллином. Если бы утонули вы или он, я бы умерла от горя. Вы скажете мистеру Эллину, почему я не заплакала, когда он сказал про папу? Мне было плохо, очень плохо. Я видела, мистер Эллин подумал, что у меня нет сердца.

Я заверила ее, что все поняла и все скажу мистеру Эллину, и он тоже поймет, а затем спросила, будто невзначай:

— А как звали твою гувернантку? Ты не знаешь, где она теперь?

Выдержав паузу и подумав, Тина решила, что на этот вопрос отвечать неопасно:

— Ее звали мисс Мэрфи, она должна была вернуться в Ирландию и выйти замуж, как только свяжет достаточно кружев. А где она теперь, я не знаю.

Я не могла уловить связи между замужеством и кружевами. Мистер Эллин пошутил бы, что от этих кружев у меня закружилась голова. Заметив мое недоумение, Тина снизошла до объяснений:

— Мисс Мэрфи была помолвлена. Она была помолвлена уже четыре года, с тех самых пор, как стала моей гувернанткой. Но она и ее нареченный — так она его всегда называла — решили, что не поженятся, пока не скопят достаточно денег, чтобы жить, как люди, а не перебиваться с хлеба на воду, в хлеву, вместе с курами и свиньями, как — это она так говорила — дураки-англичане всегда думают про ирландцев. Поэтому она меня учила, а в свободное время вязала крючком целые мили кружев. Их нужно было продавать в лавках или знакомым людям. Она была самая лучшая кружевница в целой Ирландии, говорила она, и на ее кружева был большой спрос. Она вязала шали, и нижние юбки, и платьица для младенцев, и кружева для отделки. Я должна была сидеть тихо, как мышка, и на уроках, и во время игры: не скрипеть карандашом, не задавать вопросы, не задевать ногами о стул, иначе она могла сбиться со счета и пропустить петлю. Она вязала во время уроков, но потихоньку, чтоб никто не видел. Однажды мама неожиданно вошла в классную, и мисс Мэрфи так быстро сунула вязание к себе в сумку, что оно распустилось, да так сильно! Я рассмеялась, и мисс Мэрфи заставила меня вызубрить за это двадцать строчек стихов.

По моему мнению, наказанию следовало подвергнуть лучшую кружевницу во всей Ирландии, а не Тину, чьи уроки, как я поняла, сводились, по большей части, к заучиванию ответов на «Вопросы» Маньяла и упражнениям, называемым обычно «транскрипцией». Далее я поинтересовалась, как звали «нареченного» мисс Мэрфи.

— Его полного имени я ни разу не слыхала, но знаю сокращенное имя — Пэт. Как-то раз сестра мисс Мэрфи приехала из Ирландии повидаться с ней. Она держала письмо над головой мисс Мэрфи и спрашивала, как делаем мы, когда играем в фанты: «У меня есть фант, отличный фант — что сделать этому фанту?» Мисс Мэрфи закричала: «Ты привезла мне письмо от моего душки Пэта!» — выхватила письмо у сестры и выбежала из комнаты. У нее так блестели глаза. А сестра мисс Мэрфи была добрая. Она рассказывала мне всякие истории про гномов и про то, как один человек, знакомый ее отца, по глупости, срезал с дерева волшебную колючку и что с ним потом было.