«Друг мой Густав, — писал де Пере, — мы приехали в Ниццу. В этом городе все кипит жизнью и в то же время напоминает о смерти. Ницца чрезвычайно похожа на болезнь, которая преимущественно посещает ее. Та же меланхолическая тишина, тот же взгляд, бледный и прозрачный, как и у нашей братии, приезжающей сюда лечиться; потом среди скал эта сильная, изумительная растительность — выражение жизни горячей и беспокойной…

Мы ведем жизнь самую простую. Елена ходит за мной, как сказал ей отец и как ее сердце внушает ей. Не знаю, лечение ли мне приносит пользу, или это надежда действует на воображение, только мне как будто получше. Я не так бледен, как был в Париже, и могу иногда спокойно спать по ночам.

Есть вещи, которых ты не можешь понять, ты, свободно вдыхающий своими здоровыми легкими воздух всех стран и климатов, но я постараюсь тебе объяснить, в чем дело, почему здесь я переношу жизнь легче. Все, меня окружающее, представляется мне в каком-то особенном свете. Я смотрю теперь на небеса, на цветы, на любовь, подстрекаемый боязнью скоро расстаться с ними, совершенно иначе, чем когда полагал, что еще долго буду ими наслаждаться. Домик, в котором мы живем, прислонен к невысокому холму, иссеченному рытвинами и покрытому мелким кустарником. Иногда в самый полдень, когда солнце высоко на небе, будто желая доказать себе, что я могу бороться с усталостью, одолевающей самых сильных и здоровых, я вхожу в эту маленькую пустыню и блуждаю в ней с открытой головой по целым часам. Иногда захожу в образованные рытвинами пещеры и сажусь там: меня проницает сырость, и я чувствую, как холодеет на моем лице пот. Тогда я себя спрашиваю: «Не вредит ли мне это?» — и сам себе отвечаю: «Если нет никаких последствий, стало быть, мое положение вовсе не так страшно». Я сам себе создаю трудности и упражняюсь в их преодолении, каждую минуту испытываю свои способности к жизни, а мне говорят, что я каждую минуту должен беречься. Иногда мне кажется, что только природа может вылечить все недуги, так как от нее же они происходят; и тогда я бегаю, езжу верхом, пью и ем сколько могу и потом над собой наблюдаю: страдание не усиливается, мне даже будто легче.

Ведь мне так хорошо жить, я так сильно люблю, и Елена так любит меня! Если бы ты знал, что за ангела послал мне Бог на пути моем! Знаешь, почему я почти убежден, что не проживу долго? Иногда мне будто слышится тайный голос: «Небо дало тебе такую подругу затем, чтобы в короткое время, назначенное тебе жить, сердце твое высказалось вполне сочувствующему сердцу».

О, как бы я хотел жить для Елены!.. Сознаю, как во мне много любви. Кажется, если бы сто лет довелось мне жить с нею, я и то не успел бы доказать ей всю силу своей привязанности…

Вижу вокруг себя людей, одних лет со мною, здоровых и женатых — и как мало думают они о своих женах! Один весь поглощен честолюбием, другой страстный игрок, наконец, есть непостижимые для меня люди, которые готовы ровно ничего не делать, скучать Бог знает где, чтобы только не быть дома с молодыми, прекрасными женами. Да какое же еще лучшее употребление можно сделать из жизни, как не посвятить ее всю безраздельно любимой женщине? И так добровольно уклоняться от истинного счастья! Как будто в год или в два года прочли они всю эту заповедную книгу — свое сердце, каждое слово в которой — очарование! О, как бы они поняли истинную цель жизни, если бы дни их были сочтены, как мои, если бы роковой голос сказал им: «Далее этой черты вы не пойдете!»

С тех пор как я полюбил Елену, я полюбил еще сильнее мать, потому что понял, какую громадную жертву принесла она, посвятив мне все свое существование. В молодости, лишившись первого мужа, отказаться от нового брака, отказаться от любви, еще не изведанной ею, сосредоточить все радости жизни в любви материнской! Так ли поступит Елена, когда я умру? Переживет ли наша любовь одного из нас? Страшное сомнение! Бесчеловечно — не правда ли? — было бы потребовать от нее клятвы, что моя память будет ей так же дорога, как теперь любовь наша; нарушение этой клятвы повлечет за собою страшные угрызения совести. Я этого не сделаю. Я об одном только молю Бога: под какою бы то ни было формою даровать счастье этому прекрасному ребенку, доверчиво отдавшему мне цвет своей юности и юность любви своей. Умру я, полюбит ее другой, полюбит она другого — но уже ни перед кем не откроются сокровища ее первых впечатлений, никто, кроме меня, не поведает ей тайну первой, ничем неизгладимой симпатии. Я убежден даже, что в минуты полного самозабвения, в объятиях другого, мое имя смутно осенит ее.

Ты будешь по-прежнему ее другом — конечно? Не забывай меня, навещай вместе с нею, чаще навещайте мою могилу; видишь, я иногда мечтаю о будущем, но не смею надеяться; действительность и рассудок не дают мне забыться. Густав, я как брата люблю тебя — люби ее как сестру, рука твоя будет нужна ей. Если она ошибется в выборе, если ее обманут — защити ее. Негодяя, который заставит страдать ее, — убей!

Но зачем мне приходят эти мысли?..

Некоторые из здешних изъявили желание познакомиться с нами — я не хочу. Связывать прочную дружбу — не стоит: чтобы еще кто-нибудь сожалел обо мне? Чтобы мне еще лишнее сожаление при расставании с жизнью? А в обыкновенном светском знакомстве вовсе нет смысла для человека, поглощенного двумя идеями: смертью и любовью. Не может оно меня ни успокоить, ни даже развлечь…

В вист мне с ними играть, что ли, или в шахматы? Стану ли я тратить на это время, когда пять-десять лет счастья хочу я прожить в два года, когда для любви к матери, к жене и к тебе, друг, положен мне определенный срок?

Теперь годами считаю, потом днями придется… потом минутами… как покойник отец… Горько было ему умирать без любви! А мне — я еще не знаю, каково будет умирать. Как мне предстанет эта любовь в минуту смерти: как удовлетворение жизнью или как сомнение? Даже в первом случае: успокоит ли она или смутит мои последние минуты?

Надоел я тебе своими сетованиями… Если нет, прости мне это предположение, я не сомневаюсь в тебе: отдаю все, что в душе моей…

А если спасет меня Дево, какая счастливая жизнь предстоит нам! Продолжить до пределов обыкновенной человеческой жизни счастье, о котором я мечтал только на два года, — ведь это рай земной будет! Спокойно носить в сердце три привязанности, без этой отравляющей мысли! Молись за меня, Густав, молись…

Пиши чаще мне: что твоя Нишетта? Все по-прежнему? Любит тебя, и ты любишь? Помню, как она плакала, когда письмо ее попало в мои руки. Добрая девочка! Письму-то ее я и обязан всем своим счастьем. Крепко поцелуй ее за меня да скажи, что на днях пришлю ей шелковые и шерстяные материи: у нас захватили контрабандистов.

Вместе с письмом запечатан тебе в этом конверте братский поцелуй Елены».

В то же время Елена писала доктору:

«Добрый отец мой!

Уже несколько дней, как мы в Ницце. Г-жа де Пере по-прежнему любит меня, как дочь родную, а я заметила, что, расставшись с тобою, полюбила тебя еще сильнее, если только можно сильнее любить. Я счастлива, отец, чересчур счастлива. Не раскаивайся в твоем согласии, только не забывай, что от тебя зависит продлить наши красные дни. Только чтоб Эдмон жил, потому что, умри он — я не знаю, что со мной будет.

Все твои предписания выполняются с точностью, и, кажется, ему лучше.

Рассказать нельзя, как он меня любит; знал бы ты все подробности — стал бы к нему ревновать, добрый мой, несравненный отец. Понимаешь: ни одна женщина не была так любима.

Доктора, говорят, все объясняют. Объясни ты мне мои чувства к Эдмону. Моя преданность ему должна походить на любовь матери. Сколько помню, мать так любила меня. Разумеется, это оттого, что я сильнее его, хоть и женщина, и ему нужны мои попечения. Его болезнь возбуждает во мне странные чувства. В его выздоровлении наше счастье, и я молю Бога только, чтоб он выздоровел; делаю для этого все, что могу. А когда целый день не заметно в нем вовсе слабости, когда настает для него временное облегчение и со всеми признаками полного выздоровления — поверишь ли? — мне нехорошо. Кажется, я бы лучше хотела видеть его больным; он бы лучше принадлежал мне… Сколько эгоизма-то в любви самой искренней!

Ты скажешь, что не следует так любить? А не так ли и ты любил мою мать?»

Елена не могла поверить отцу все свои чувства. Инстинктом молодой женщины она понимала оттенки двух различных привязанностей. Она написала то, что могла написать отцу.

Но мы безбоязненно можем заглянуть в это юное сердце, полное страсти и поэзии, и отделить в нем страстную любовь жены от доверчивой преданности сестры и внимательной привязанности матери. Предмет, заслуживающий изучения: сердце молодой, полной силы и красоты женщины, шаг за шагом следующей за любимым человеком, наивно сознающейся в эгоистической стороне любви своей и говорящей себе: «В этом человеке все мое счастье; с его смертью умрут моя красота, молодость, сила, верования и любовь. Сердце мое переполнилось любовью, я не могла одна переносить его тяжести. Этот человек — сосуд, в который я положила свое сердце. Лопнет сосуд — сердце упадет и смешается с грязью».

Иногда Елена думала: «Какая жизнь предстоит мне без Эдмона? Продолжать смотреть на дома и деревья, жить одною внешнею жизнью, между небом, отвергшим мои моления, и землею, поглотившею мое сокровище, осязать и не чувствовать, смотреть и не видеть, слушать и не понимать — вот она, жизнь, не просветленная любовью. Другого полюбить? — невозможно. Сердце не вмещает двух одинаковых привязанностей и, выпуская первую, — разрывается. Зачем же тогда жить? Мы любим друг друга; как же допустить мысль, что его не будет, а я буду?