Задача, которую он возложил на меня, была не из легких: чтобы опекать Андромаху, надо самой уцелеть во что бы то ни стало! «Ты живучая», — сказал он. По-моему, это прозвучало как оскорбление. Живучими бывают крысы, которые бегут с тонущего корабля. Они думают только о себе, живут только для себя, лишены совести и чести. Не является ли живучесть противоположностью благородства? Как там Геланор сказал о Гекторе — «он слишком благороден, а благородством войны не выигрывают»?

Может, мы с Геланором — одного поля ягоды? Он — со своими снарядами, начиненными скорпионами, я — со своим инстинктом самосохранения. И все же на мой счет Гектор ошибается. Будь инстинкт самосохранения моей главной движущей силой, я бы никогда не покинула Спарту.

Конечно, Гектор ошибается. Наверняка ошибается.


Последовали несколько дней неофициального перемирия. До меня дошел слух, что Антенор вернулся к своей излюбленной идее: нужно вернуть Елену грекам. Я решила переговорить с ним, прежде чем он обратится с этой идеей к народу.

Никто не отказал бы прославленной Елене во встрече по важному делу. Я знала, что Антенор примет меня, даже если не питает ко мне личной симпатии. Когда слуга объявил советнику о моем приходе, тот передал, что выйдет немедленно. Он появился, влача за собой длинный шлейф, с притворной улыбкой.

— Дорогая царевна, приветствую тебя, — склонил он голову.

— И я тебя, почтенный советник.

— Пройдем, чтобы никто не помешал нашему разговору.

Антенор сделал слуге выразительный жест рукой, который означал, что нас беспокоить воспрещается. Я последовала за хозяином в глубь его темного жилища.

Комната, в которую он привел меня, была невелика, но обставлена с большим вкусом: каждый предмет в ней предназначался для того, чтобы радовать глаз. Напольная ваза в форме осьминога, несколько чаш чистейшего золота на полках вдоль стен. Стулья с резными ножками, инкрустированными слоновой костью, были обиты яркими сидонскими тканями. Две бронзовые курительницы наполняли воздух благоуханием.

Антенор кивнул в их сторону.

— В одной — кипарис, в другой — иссол, — пояснил хозяин. — Каждый из этих ароматов я нахожу слишком крепким, но их сочетание подобно гармоничному браку!

Он помахал ладонью над струей ароматного дыма, сделал глубокий вдох и только после этого повернулся ко мне.

— Чему обязан честью твоего посещения, прекрасная царевна?

— Ты отлично знаешь, — ответила я, садясь на стул, на редкость неудобный, несмотря на прекрасную обивку. — Ты снова выступил с предложением, чтобы я вернулась к грекам, хотя мое возвращение не повлияет на ход войны, и ты наверняка это понимаешь.

Я подумала, сказать ли ему о попытке вернуться, которую я предприняла самостоятельно, и решила, что не стоит.

— Почему ты так считаешь?

— Потому что единственный человек, который озабочен моим возвращением, — это мой бывший муж, Менелай. Что касается остальных, то им нужны богатства Трои, а не я.

Он пристально смотрел на меня. Дошел ли до него смысл моих слов?

— Агамемнон начал говорить о походе на Трою задолго до моего бегства. Он давно строил эти планы. Мое возвращение для него ничего не значит, — уточнила я.

— Ты боишься возвращаться?

Антенор откинулся на спинку стула и скрестил руки на груди.

Это было слишком!

— Нет! Я даже решила вернуться. Но умные люди убедили меня в бессмысленности этого поступка. И я послушалась. Греки приплыли сюда не ради Елены. Я не столь глупа, чтобы так думать.

Он смотрел на меня, словно прикидывая, можно мне верить или нет. Я тоже смотрела ему прямо в глаза. Вдруг в моей голове всплыли давние намеки моей матери отцу о том, как в его отсутствие она принимала троянского посланца и что эта обязанность не была ей в тягость.

Антенор был хорош собой, даже красив. Такой вполне может приглянуться царице, особенно заскучавшей в одиночестве.

— Ты мудрая женщина, — сказал он наконец.

— Мне это качество досталось по наследству.

— От кого?

— Не знаю, но кто бы он ни был, я испытываю к нему искреннюю благодарность.

— Безусловно, человек должен питать благодарность по отношению к своим предкам, — кивнул Антенор. — Значит, мы не будем делать никаких предложений грекам. Что ж, мой друг…

— Разве я твой друг? Если так, то я рада. В таком случае нас можно считать старыми друзьями. Насколько я могу судить, ты некогда посещал Спарту и знаком с моими родителями.

— Увы, только с матушкой. — Он развел руками. — Твой батюшка отсутствовал в ту пору: воевал с Фиестом. Но твоя очаровательная матушка радушно встретила меня. Она показала мне дворец: чудесный дворец, который возвышается над долиной, над извилистым Евротом. Помнится, мы…

— Не сомневаюсь, что вы приятно провели время, — перебила я.

Не то чтобы он нахмурился — его воспитанность не допускала подобного выражения чувств, — но легчайшая тень пробежала по его лицу, и он продолжил:

— Прежде всего мы отправились на прогулку вдоль Еврота, который тогда сильно разлился из-за таяния снегов. Прекрасная река! Там водятся необыкновенные лебеди: гигантские и величавые, каких я больше нигде не видел. Один из них даже напал на нас! О, прости, Елена… Может, мои воспоминания неуместны? У него были несказанной красоты перья: ослепительно белые. — Антенор встал и достал резную шкатулку. — Одно у меня сохранилось, сейчас найду. Вот оно! Держи.

И он положил мне на ладонь перо, от которого исходило сияние. Его белизна за долгие годы нимало не поблекла. Точно такое хранилось в шкатулке у матери. Так в память о ком мать хранила перо — о лебеде или о человеке, вместе с которым любовалась лебедем? Кто же на самом деле мой отец?


Время текло неравномерно: то стремительно летело, то, когда казалось, что вот-вот произойдет решающая битва или возникнет новая инициатива, оно вдруг замирало, становилось неподвижным.

Хотя эта неподвижность была кажущейся: ход времени не останавливался. Впрочем, может ли природа служить тут надежным свидетельством? А если рост деревьев подчиняется не естественным законам, а воле богов, которые управляют не только нами, людьми, но и сменой времен года? Могу ли я, посмотрев на дерево, сказать: раз добавилось годовое кольцо — значит, прошел год? Иногда казалось, что греки стоят под Троей целую вечность, иногда — что появились вчера. Времена года сменяли друг друга, не принося изменений: греки ждали, и ждали, и ждали. Ждали и мы.

Однажды холодной ясной ночью Геланор пришел во дворец. Половинка луны лила печальный свет на истоптанную равнину, отделявшую цитадель от лагеря греков. Все было неподвижно, только вдали поблескивал о море. Волны всегда захватывают любой свет, чтобы отразить его.

— Мы с Гектором готовим лазутчика. Он показывает большие успехи, Гектор доволен, — сказал Геланор. — Его имя Долон — ненастоящее, конечно. Да и кто знает настоящее? Он уже вполне готов к отправке в лагерь греков.

— Я думал, в лагере греков давно работают твои люди, — заметил Парис.

— Конечно, работают. Но то мои люди. А этот будет человек Гектора: ему важно, что он сам его подготовил… Я-то, может, Долона бы и не выбрал… Впрочем, это не имеет значения, — оборвал себя Геланор.

— Нас никто не подслушивает, — заверила я. — Здесь нет шпионов — если только ты сам их не подослал к нам. Так что тебя смущает в Долоне?

— Дело в том, что Долон… — Геланор прикусил край губы, как обычно, когда что-то обдумывал. — Слишком тщеславен. Враг может этим воспользоваться. Если они раскусят его, то он забудет об осторожности. У хорошего разведчика не должно быть тщеславия. Да и к чему оно ему? Ведь его личность — вымышленная.

— Есть люди, которые ни при каких обстоятельствах не могут избавиться от своей личности или спрятать ее под плащом, — ответил Парис.

— Потому таких людей и не следует брать в разведчики, — ответил Геланор. — Тщеславие гораздо чаще выдает разведчика, чем предатель.

За стенами дул холодный ветер, а мы согревали себя вином и наслаждались обществом друг друга. Эта картина и сейчас стоит у меня перед глазами, будто нарисованная художником: задумчивый Геланор, юный и прекрасный Парис, я, счастливая видеть тех, кого люблю. Их лица совсем рядом — я могу коснуться их.


Оба войска готовились к очередному сражению. Троянцы выходили из Скейских ворот обычным порядком, разве что в большем, чем обычно, количестве. Со дня на день ждали подкрепления: фракийцев, ликийцев, карийцев, мисийцев, а там, глядишь, и амазонок.

Греки тоже вышли в полном составе, словно вспомнив, что прибыли сюда воевать, — после того как просидели столько времени на берегу, совершая пробные вылазки. И чувствовалось, что они хотят воевать. Мы видели, как перемещается линия, разделявшая два войска: сначала она проходила посередине поля, потом сдвинулась в сторону греческого лагеря. Потом наступила ночь.

В город никто не вернулся. Наши воины заночевали в поле. Той ночью троянцы стали лагерем близ греческих кораблей. С крыши я видела языки костров, разбросанных по долине вплоть до частокола и рва, которые устроили греки за время перемирия. Греки оказались оттеснены за ров и затаились там. Вперед, троянцы, вперед! Как-то вы проявили себя?


Троянцы проявили себя прекрасно, и мой Парис — лучше всех. Он ранил врачевателя Махаона, высокородного Эврипила и, что куда важнее, Диомеда — хвастливого выскочку, который когда-то ранил Энея. Досадно только, что, поскольку Парис сделал это из лука, Диомед стал насмехаться над ним, называя трусом и молокососом — лук, дескать, не оружие воина. Но какая разница? Диомед кричал это, зажимая рану, с лицом, перекошенным от боли. И самое главное, были ранены Агамемнон, Менелай и Одиссей. Пусть несерьезно, но все же лучшие бойцы греков выведены из строя. Если бы Ахилл с Патроклом не отсиживались в своем шатре, то, весьма вероятно, они тоже были бы ранены — или даже убиты.