Через двадцать минут праздника, когда подали кофе, Таня решила, что можно познакомиться поближе с мадам Гийяр.

— Куда вы ездите отдыхать летом? — спросила она. Акцент у нее был, наверное, ужасный, но фразу, она была уверена, она построила правильно. Тем не менее мадам Гийяр уставилась на нее так, будто Таня спросила, любит ли та есть живых лягушек.

— Зимой мы ездим навестить родственников, а летом чаще на море.

— Вы ездите в Ниццу? В Канны? Это же так рядом!

— Нет, — сухо пожевала губами мадам Гийяр. — В Канны ездят звезды и проститутки, там шумно и дорого. В Ницце очень много русских и американцев. Мы отдыхаем в Испании, иногда в Египте.

— Вы любите путешествовать?

— Нет, — помолчав, с неудовольствием сказала мадам Гийяр. Было видно, что ей вовсе не хотелось отвечать на Танины вопросы. — Мы ездим отдыхать всегда в одно и то же место.

«Вот они, миллионеры, — подумала Таня. — Ну и зачем тогда иметь миллионы, если ездить всегда в одно и то же место? Скука смертная!»

Мадам Гийяр допила свой кофе и встала.

— Приятного аппетита, я жду вас в лаборатории! — Она обвела всех неодобрительным и недовольным взглядом, будто сова, внезапно разбуженная каким-то неприятным происшествием, до этого спокойно почивавшая в своем дупле, а теперь высунувшая голову наружу посмотреть, что именно случилось. Преподнести Тане какой-нибудь пустяковый сувенир, очевидно, ей и в голову не пришло.

— А кто-нибудь знает, какое имя у доктора Гийяр? — спросила Таня уже после того, как мадам ушла. — На ее карточке написано просто «J». «Доктор Жи. Гийяр», и все.

Все посмотрели на Таню так, будто она спросила нечто неприличное. Даже Али перестал улыбаться и спрятал зубы.

Почему-то Таня надеялась, что, когда стажеры останутся в столовой одни, атмосфера развеется, потеплеет, но ничего подобного не произошло. Все молча допивали кофе и еще минут через пять уже были готовы расходиться по своим рабочим местам. С усилием поднялась всегда печальная полноватая Камилла, поблагодарила: «Мерси!» — и ушла. За ней очаровательно улыбнулся, помахал рукой и ускакал куда-то, подпрыгивая, Али-Абу. И Янушка тоже сказала вскоре:

— Ich muss gehen![4]

Янушка мечтала когда-нибудь из своей родной Чехии перебраться на жительство в Австрию и поэтому активно изучала немецкий язык. Французским и английским она владела со школы, а немецкий осваивала методом погружения, поэтому бормотала по-немецки днем и ночью.

— Геен, геен! Иди, иди! — грустно улыбнулась ей Таня. В интернациональной среде языки изучаются быстро. Она даже с Камиллой научилась здороваться и прощаться по-испански. Однако ее несколько задевало, что по-русски, кроме Янушки, здороваться и прощаться никто не изъявлял никакого желания. Янушка ушла, а Таня осталась за столиком одна. Официантка, безмолвная турчанка, уже унесла в недра посудомоечных машин грязную посуду, а Таня сидела и думала: «Ну, выгонит меня эта сволочь, мадам Гийяр — не знаю, как ее зовут, — за опоздание, ну и пусть! Все равно сейчас в лабораторию не хочу идти! У меня, в конце концов, день рождения! Прошло полжизни, мне исполнилось целых двадцать восемь лет! Ничего не сделано, жизнь не устроена. И я, между прочим, не какая-нибудь там неграмотная турчанка! Я — доктор, и неплохой! И я из России. А сама мадам Гийяр, между прочим, только биолог. И в некоторых вопросах не смыслит ни черта!»

И красавица Таня, урожденная москвичка, теперь сидящая за столиком в фантастически чистой, почти стерильной столовой огромного института, в том безумном по своей архитектуре районе Парижа, где все сделано из прозрачного пластика, стекла, металла и бетона и который у непривычного человека вызывает состояние хронического стресса, сама себе стала казаться дремучей сибирячкой, такой же, какой была ее бабушка, бывало, наведывающаяся в тайгу за кедровым орехом в меховом собачьем полушубке, в валенках и двойном цветастом платке. Бабушкой, которая могла приготовить в печке щи и белку подстрелить прямо в глаз. И почему-то такая гордость за бабушкину Сибирь, за Москву, за всю страну и за саму бабушку охватила Татьяну, что она начала тихо петь, а потом, осмелев, затянула погромче несильным, но звучным и довольно низким голосом:

И в какой стороне я ни буду, По какой ни пройду я тропе, Друга я никогда не забуду, Если с ним подружился в Москве!

Правда, пела она эти слова почему-то с французским акцентом. Из-за своих стоек с удивлением смотрели на нее молчаливые смуглые официанты, а пара-тройка африканцев с множеством косичек и в плетенках, похожих на наши лапти, надетых на босу ногу, стали звучно прихлопывать ей в такт.

— Рашн, рашн! — доносилось из того угла и звучало снисходительно, как будто родовая принадлежность к России извиняла все странности и чудачества человека.

Но, как это всегда бывает у русских, дальше припева слов Татьяна не знала, поэтому для себя и для слушателей она повторила его еще пару раз, чтобы получилась полноценная песня, и на этом закончила свою эскападу. Африканцы что-то закричали, зааплодировали, турки молча смотрели, что будет дальше. Таня, не обращая ни на кого внимания, встала, аккуратно придвинула на место свой стул и пошла к лифту, чтобы ехать в лабораторию. Там уже все были заняты своими делами, ей никто ничего не сказал, и у нее создалось впечатление, что она одна во всем мире и никому-никому не нужна!

После работы она поехала на метро прогуляться на любимое место — на остров Сите. На Папертной площади возле Нотр-Дам было еще слишком много туристов, и Таня решила обойти остров по набережным. Она пошла мимо Консьержери, рассеянно полюбовалась прекрасным видом на Лувр, уже неясно видимый на другом берегу в сгущающихся осенних сумерках. Потом, довольно быстро, она оказалась на Новом мосту. День был прохладный, печальный и ветреный, и Татьяна внезапно подумала, что могла бы вдруг взять да и броситься в Сену прямо с этого уже очень старого Нового моста. Но потом ей пришло в голову, что хоть он и называется Новым, за те приблизительно шесть веков, которые он соединяет два берега Сены, с него уже сумели побросаться вниз столько дамочек, в том числе и из России, что для парижской полиции, располагающейся, кстати, неподалеку, в этом поступке не будет ничего оригинального. Таня даже попробовала хихикнуть про себя, но лишь затем, чтобы не расплакаться. И хотя она таким образом всеми силами пыталась себя развлечь, подспудное чувство, что она до невозможности одинока на этом свете, тяжелым камнем давило ей сердце. Она пыталась себя утешить и тем, что все происходящее только некая прелюдия жизни. Вот все-таки она, Татьяна, идет по Парижу, гуляет по самой его сердцевине, с которой начиналась его история два тысячелетия назад, еще во времена римского владычества. Многим людям со всего света, которые стремятся сюда, прогулка такая совершенно недоступна по разным причинам, а вот ей повезло. И что за такую прогулку еще пятнадцать лет назад в ее стране многие готовы были душу отдать, а некоторые и продавали да еще хором твердили, что, увидев Париж, не страшно и умереть, настолько он притягателен и прекрасен. Она искренне уговаривала себя, любовалась красотами тех мест, по которым в этот момент проходила, но в глубине души не испытывала ничего, кроме щемящей, беспричинной тоски. Когда же она, описав круг, снова вышла на Дворцовый бульвар и заглянула в самый прекрасный в Париже потаенный уголок, показанный ей Янушкой, часовню Сен-Шапель, многократно воспетую и Ремарком, и Хемингуэем, она уже была готова отдать все эти ребра хваленой готики за посиделки с чаем и булочками в теплой комнате у кого-нибудь из своих старых школьных подруг. Даже с Мышкой посидеть на дежурстве и то было бы для нее, Тани, сейчас большей радостью, чем бить в одиночестве ноги по острову Сите. Неисповедимы пути твои, Господи!

«Мышка-то теперь стала заведующей собственного отделения, черт побери! — думала Татьяна, возвращаясь к Нотр-Дам. — Как она там? Посмотреть бы, как одета, как выглядит. Надо же, Мышка — и на руководящей работе! И где теперь, интересно, Тина, Барашков, Марина?»

И только когда внутри огромного собора той самой знаменитой Парижской Богоматери, матери всех парижских церквей и самого Парижа, она прислонилась спиной к одной из многочисленных колонн в полумраке оконной розы и простояла так неизвестно сколько — час, может, полчаса, — скользя затуманенным взором по неизвестным картинам и чужим алтарям, пока ноги ее не загудели от усталости, мысли Тани наконец перестали скакать от воспоминания к воспоминанию, а душа вдруг утихомирилась, успокоилась и опустошилась, как на море неожиданно сразу после волнения наступает вдруг полный штиль.

Вечером же, когда она совершенно без сил вернулась назад в свой Дефанс[5], к ней забежала Янушка. Холодноватая внешне Таня обняла ее и прижала к себе чисто русским, материнским жестом, как самого родного в Париже человека.

Янушка протянула подарок — небольшого белого плюшевого медведя, что все-таки вызвало у Татьяны пару слезинок, копившихся с самого утра. А потом они вдвоем уселись за стол в Таниной комнатке, открыли посылочку, что всеми правдами и неправдами, вплоть до дипломатической почты, удалось переправить Таниным родителям из Москвы к ее дню рождения, порезали кружочками «Московский» сервелат и «Голландский» сыр из магазина на бывшей улице Горького, достали московские конфеты «Мишка на Севере», маринованные грибочки, домашние огурчики и бутылку «Столичной» водки московского завода «Кристалл». Янушка принесла коробку какого-то необыкновенно вкусного австрийского сухого печенья, которое просто таяло во рту, и они от переполнявших их чувств по-настоящему напились и пели русские и чешские песни. А потом заснули вместе на одной постели, обнявшись.

Вот так закончился тогда первый парижский Танин день рождения. И ей казалось, что все это уже было страшно давно, а если вдуматься — так вовсе недавно, всего год назад. Теперь же, к концу срока ее работы во Франции, Таня чувствовала себя почти стопроцентной парижанкой. Но именно сейчас, в эти несколько недель должна была решиться ее судьба. Либо мадам Гийяр рекомендует ее для дальнейшей работы здесь, в Париже, либо Таня должна будет вернуться домой. Сама лаборатория, и мадам Гийяр, и Али, и Камилла Тане ужасно надоели, не нравились. И работать здесь дальше было бы неинтересно. Но и возвращаться домой ей тоже уже не хотелось.