— Как замечательно!

— Вам понравится! — сказал он. — Я знаю, вам понравится там.

Вечером, в постели, она взяла томик Рескина, вознамерившись его читать. На фронтисписе книги она прочла посвящение Уотерса: «Мерри — с большой любовью, Джим».

Она вздохнула, глядя на надпись, потом перевернула страницу и начала читать: «С тех пор как люди утвердили свое могущество над просторами океана, три трона, вознесшиеся над всеми прочими, укрепились на песках океанского берега…»

Оценка, которую Уотерс дал Венецианскому кинофестивалю, была не слишком далека от истины. Единственная разница в отношении разных людей к этому фестивалю заключалась в степени их заинтересованности. В Монтрё, куда на виллу Мередита Хаусмена пришла телеграмма, приглашение на фестиваль было расценено как возможность хорошо отдохнуть и отвлечься от скуки повседневной жизни.

Нони было до смерти тошно сидеть на тихой уединенной вилле у озера. Они уже два дня спорили из-за другого полученного на этих днях приглашения, которое Мередит не хотел принимать. Мередит пытался объяснить ей, что то, другое приглашение, было самым обычным, и ничего интересного там не будет.

— Я почти не знаю этого Эйскью. Мы встречались пару раз. Не более. И он хочет пригласить нас не потому, что ему интересны мы с тобой, а потому что он хочет воспользоваться моей известностью. Он коллекционирует знаменитых людей, собирает их всех на этой своей яхте и катает вдоль греческих островов. Это происходит каждый год.

— Но ведь там может быть интересно! — возражала она.

— Слушай, если ты хочешь поехать на греческие острова, мы поедем. Если ты хочешь покататься на яхте, мы покатаемся. Но только не на яхте Эйскью.

Но обещание ее не удовлетворило. Она жаждала оказаться в кругу блистательных людей, среди роскоши, драгоценностей, изысканных яств — чего Мередит как раз и не хотел, от чего он уже давно устал и о чем теперь даже и думать не мог. В общем, они перешли от дискуссии об этих приглашениях на более общую тему — об их совместной жизни. Она считала, что нет ничего страшного в том, чтобы уступить ей, дать ей возможность немного повеселиться, развеяться, вкусить тех удовольствий, которыми он сам успел насладиться и от чего успел устать.

Мередит понимал, что она говорит это все искренне, но также не мог не ощущать и фальши в се словах. Теперь, когда он был женат на Нони, он менее, чем когда бы то ни было, готов был к подобным вещам. Он их даже опасался.

Их дискуссия превратилась в спор — не в ссору и не в скандал, но в долгий, тлеющий спор, в котором вместо страстных тирад были затянувшиеся паузы, а вместо риторических фигур — опущенные глаза и подчеркнуто формальная вежливость.

И эта телеграмма была вестницей небес. Мередиту надо было непременно ехать в Венецию, а в Венеции будет куда интересней, чем на яхте у Эйскью. Туча конфликта исчезла с их небосклона. По крайней мерс, хоть на какое-то время.

* * *

Для Гарри Клайнсингера известие о том, что «Только ради денег» посылают в Венецию для участия в конкурсном показе, тоже стало временной передышкой — своего рода отсрочкой приведения приговора в исполнение, но только в несколько ином смысле. Картина уже была завершена, смонтирована, переозвучена, уже состоялся ее предварительный просмотр. И он считал работу законченной. Он сидел в рабочем кабинете своего дома в Бель-Эйр, за письменным столом, заваленным книгами, сценариями, рабочими набросками и заметками.

Для Клайнсингера наступил тяжелый период. Так было всегда: как только он заканчивал картину, наступал тяжелый период. Жизнь сразу же лишилась напряженного ритма, и он ощущал свою ненужность. Хуже того — он даже начинал думать, что больше никогда ему не удастся сделать новую картину, что он выдохся, кончился, что его карьера пришла к финишу, и что все, что он делал, оказалось напрасным. Прямо перед ним на письменном столе, между золотыми часами от Картье и ониксовой подставкой для ручек стоял причудливый objet d’art[29] — свитое из золотой проволоки птичье гнездо, в котором лежало маленькое зеленое яичко. Время от времени Клайнсингер брал яичко, держал его в руке или перекатывал в ладони, клал обратно и брал следующий предмет из множества наваленных на столе. Он пролистывал книгу, начинал читать то одну страницу, то другую, бросал книгу и снова тянулся к яичку. Он держал его в ладони, когда дверь отворилась и в кабинет вошел Джим Туан, китаец-слуга. Он нес на подносе телефонный аппарат.

— Вам звонят, мистер Клайнсингер, — сказал он.

— Я не отвечаю на звонки. Ты же знаешь.

— Я знаю, сэр. Но это очень важный звонок. Я думаю, на этот звонок вам надо отвечать, — сказал Джим. Он улыбнулся и настойчиво повторил. — Очень важный. Очень хорошие новости.

— Ладно, — сказал Клайнсингер. Он махнул рукой, давая понять Джиму, что тот может подключить телефон к розетке в стене.

Сняв трубку, он выслушал рассказ Марти Голдена о решении отправить «Только ради денег» на Венецианский фестиваль и его поздравления.

— Спасибо, Марти, — ответил Клайнсингер. — Для меня это большая честь. Правда. Спасибо, что позвонил.

Он повесил трубку. Джим снова вытащил телефонную вилку из розетки и унес телефон. Клайнсингер подождал, пока за ним закроется дверь, и снова взял яичко. Он раскрыл его, взглянул на лежащую внутри таблетку цианистого калия, потом крепко закрыл яичко и положил обратно в гнездо.

* * *

Для Фредди Гринделла в Риме эта новость имела совершенно противоположный смысл: это была не отсрочка приговора, а увеличение срока наказания. Он уже написал письмо, положил его в конверт и запечатал. Но не отправил. И копия письма была постоянно при нем. Он вытаскивал и разглядывал ее, потом клал обратно во внутренний карман пиджака, но через десять минут опять вытаскивал, разворачивал и читал. И так продолжалось уже два дня.

Он сидел за письменным столом и разглядывал ее, когда вошел секретарь и передал ему телеграмму. Он отложил письмо и пробежал телеграмму глазами, а потом смял се. Он уже размахнулся, собравшись забросить скомканную телеграмму в корзину для бумаг, но передумал, положил се на стол и расправил.

И опять перечитал написанное:


«Селестиэл пикчерз»

Рим, Италия 14 июля 1959 года М-р Мартин Б. Голден Исполнительный директор «Селестиэл пикчерз»

Голливуд. Калифорния, США.

Уважаемый мистер Голден!

В течение семнадцати лет я верой и правдой работал на «Селестиэл пикчерз». Срок моей службы не позволяет мне требовать для себя каких-либо привилегий, однако, на мой взгляд, дает мне право изложить причины моей отставки.

Во время недавнего приезда вашего сына Мартина Б. Голдена-I младшего, имевшего целью ознакомиться с работой европейского отделения студии «Селсстиэл пикчерз», мне пришлось сопровождать его в Риме. Я был счастлив оказать ему все необходимые услуги.

Его интерес к нашей деятельности, к кинематографу в целом, показался мне, если говорить совершенно откровенно, явно недостаточным. Его компетентность в этом бизнесе показалась мне еще более незначительной. Ну да что там! Как сын президента компании и держателя контрольного пакета акций, он может себе позволить оставаться на голодном пайке (прошу прощения за невольный каламбур).

Вместе с тем ничто не позволяет ему требовать от меня, чтобы я поставлял ему девочек, чтобы я играл роль сутенера при нем, чтобы я снабжал его марихуаной. И ему не может быть позволено сердиться на меня за то, что я отказался выполнять подобные поручения и оказывать ему эти сомнительные знаки внимания. Менее всего, полагаю, ему позволительно отзываться обо мне в разговорах с моими коллегами здесь в Риме, а также в Париже и Лондоне, используя выражения типа «жуликоватый педрила» и «говноед вонючий». Вам следует напомнить ему, что располагая таким богатством, он подвергает себя серьезному риску; Я мог бы подать на него иск о возмещении мне морального ущерба на сумму в полмиллион а долларов в каждой из трех стран и, возможно, получить внушительную компенсацию во всех трех.

Однако мое нежелание связываться с судейскими крючкотворами и мое чувство долга перед кинокомпанией не позволяют мне предпринять подобные действия. Но я возмущен и оскорблен. Настоящим прошу меня уволить.

Искренне ваш, Фредерик Р. Гринделл».


Он взял письмо и копию, порвал их в клочья и выбросил в корзину для бумаг. Потом поджег обрывки бумаги спичкой и смотрел, как они горят.

Однако этим дело не кончилось. Он уже почти выучил текст письма наизусть. Хотя отправлять его не собирался. Он и сам понимал, что не сделает этого. Если ждать до середины сентября, то его вообще глупо было бы отправлять. А он как раз и собирался ждать до середины сентября. Он должен был отправиться на венецианский кинофестиваль. Ему надо было ехать. Не для Мартина Голдена, не для «Селестиэл пикчерз», но для самого себя. Для Мерри Хаусмен, и для Карлотты. Для самого себя.

* * *

Находившийся в Париже Рауль Каррера воспринял приглашение как форменную глупость, чушь. Стать кандидатом в участники венецианского фестиваля было большой честью, и этой чести он давно уже добивался. Но ведь то, к чему стремишься, очень редко оказывается тем, что получаешь.

— Ты, кажется, очень недоволен, — сказал Арам Кайаян, французский спонсор и дистрибьютор Карреры.

— Конечно! А ты что же хотел? Я же знаю, почему они выбрали мою картину. И ты знаешь. У нее нет шансов. Они это сделали, чтобы оскорбить Фресни.

Это была чистая правда. Сисмонди пригласил на конкурс «Резиновые сапоги» Фресни, фильм про французских десантников в Индокитае, что очень не понравилось французскому правительству. Министр культуры отреагировал номинацией «Замка Арли» Карреры — не потому, что эта картина ему нравилась, но он считал ее коммерческой поделкой, оскорбительной для венецианского фестиваля. К тому же этот жест был демонстрацией собственного могущества (ну, как же — он мог выбрать любой фильм по своему желанию!), а также могущества Франции. Чтобы иметь право посылать на фестиваль в Венецию один фильм, страна должна производить не меньше пятидесяти полнометражных художественных фильмов в год. Франция попадала под этот ценз. А министр культуры обладал правом выставлять фильмы на конкурс и пользовался этим правом, чтобы дать Сисмонди по носу в отместку за оскорбление, которое он, по мнению министра, нанес стране, пригласив картину Фресни. К тому же послать на конкурс фильм Карреры, аргентинского экспатрианта, — это было еще более оскорбительно!