— Хм. В чем вопрос-то? — говорит Нортон.

— А бог его знает. Лучше дай мне еще затянуться — может быть, я и вспомню.

В итоге мы оба еще покуриваем сигарету, валяемся на кровати, хохоча и сцепившись, и очень рады тому, что мы друзья, хотя что-то подсказывает мне — и Нортону, наверно, тоже, — что мы с ним движемся в разных направлениях и не будем так часто видеться, как это бывало в школе.

А пока мы дурачимся, отмечу некоторые зрительные подробности для тех, кто имеет склонность к таким вещам.

Нортон: светлые кудрявые волосы, окрашенные, как я уже сказал, в черный цвет. Высокий лоб, тонкие губы, заостренный нос — думает, что похож на Джеймса Дина с известного плаката, и некоторое сходство при известном освещении просматривается. Голубые брюки, заляпанные краской, противная цветастая рубашка, черные замшевые туфли — все из магазина подержанной одежды, потому что а) так принято у модных художников и б) лишних денег у него нет.

Мои комнаты. Поправляюсь: комната. Потому что даже в Крайст-Черче, если только ты не стипендиат, то живешь первый год в довольно паршивых условиях. Тесная комнатушка в Медоу билдинг, единственное достоинство которой — неплохой вид на Чаруэлл за лугом Крайст-Черч. Думаю, что это как раз то место, где Энтони Бланш декламировал отрывки из «Бесплодной земли» в телевизионной версии «Возвращения в Брайтсхед». Однако в остальном моя комната ничем не привлекательна: кровать, письменный стол, умывальник, корзина для мусора, опустошаемая каждое утро кем-то из обслуживающего персонала.

Тем временем мы с Нортоном прекращаем хохотать и кувыркаться на кровати (вовсе не в духе «мы только что открыли свою гомосексуальность» — так бывает только в романах, а я пишу только правду, как правило), и я размышляю, не попотчевать ли его Программой жизни, которая пробивается у меня из подсознания с того момента, как он подловил меня на смене имиджа.

— Знаешь, что сказал Леонардо да Винчи? — спрашиваю я.

— Нет.

— Напомни, как ты начал заниматься Рескином.

— Так что он сказал?

— Он сказал, что человечество, по большей своей части, способно только наполнять отхожие места. И знаешь, он был прав. Большинство людей на этой планете просто рождается, плодится, живет, умирает. И производит кучу дерьма. Вот и все.

— Мудрость большого мастера.

— Да, но тебя это не пугает? Возможность стать лишь еще одним из тех, кто наполняет отхожие места? С хорошим дипломом, милой работой, милым домом, милой женой, милыми детьми…

— Звучит, надо сказать, мило.

— Ну, ты же понимаешь. Ты хочешь быть художником. А быть художником — это не значит быть милым. Тебе нужна борьба, тебе нужно признание, тебе нужна слава, тебе нужны деньги. И всего этого должно быть много.

— Это было бы еще более мило.

— Но представим себе, что ничего этого не будет. Допустим, что с живописью ничего не выйдет. Разумеется, мы рассуждаем гипотетически, потому что я не сомневаюсь, что со своим талантом ты добьешься огромной славы. Но предположим, что этого не случится. Предположим, что в какой-то момент ты решишь, что нынешние честолюбивые стремления оказались всего лишь юношескими фантазиями; что настало время реалистично взглянуть на вещи; смириться с тем, что в конечном счете тебе было суждено остаться никем.

— Ну, что ж. Если так предначертано судьбой, с этим не поспоришь.

— Нет, поспорить можно. Твоя судьба станет такой, как ты решишь. Если ты не осознаешь этого сейчас, то окажешься в заднице, когда внутренний голос начнет нашептывать тебе: «Пора повзрослеть. У тебя заложен дом. Детям нужно дать образование. Купить Whiskas для кошечки». И все остальное, что свойственно среднему человеку среднего возраста из среднего класса.

— Тогда обойдемся без кошечки.

— Я серьезно говорю, Нортон. Поддаться этому голосу будет очень легко. Мечты среднего класса. И я не хочу сказать, что мне самому не нужно ничего из этого. Я хочу иметь милый дом, милую жену и милых детей. Но я хочу получить это на моих условиях.

— И каковы же они?

— Я лучше скажу тебе, что они исключают. Я расскажу тебе, какой кошмар меня постоянно преследует. Я живу в своем прекрасном доме с моей прекрасной женой и прекрасными детьми и думаю: «Я выполнил свою задачу. Для этого я и был создан. Забудь свое честолюбие. Теперь мое будущее в детях!» Потому что так и бывает. Я видел это на примере своего отца. Вот почему я так отчаянно не хочу, чтобы это произошло со мной.

— Тогда и не произойдет.

— Я уверен, что не произойдет. Пусть тебе покажется глупым мое стремление увлекаться Smiths и собачьей охотой, наркотиками и тонкими винами, сексом и твидом. Но в этом одно из коренных различий между нами. Ты считаешь, что жизнь — лишь вопрос выбора пути, по которому пойти. Что касается меня, то я хочу выбрать все дороги, которые существуют. Мне нужен весь мир, Нортон, и я не остановлюсь, пока он не будет моим. — Я в последний раз затягиваюсь остатками сигареты. — И не нужно считать меня жалким, бестолковым, отчаянно заблудившимся маньяком.

Глупые фокусы доказывают, что вы настоящие ребята

Тихий зимний вечер в конце триместра между Рождеством и Пасхой 1984 года. Мне нелегко описывать происходившие события, но что можно поделать? Таков я был в возрасте девятнадцати лет.

Нас пять или шесть человек, и мы только что закончили обед. Обед в Оксфорде называют «холл» — наверно потому, что едят в потрясающем зале необъятных размеров. В одном его конце, там, где сидят преподаватели, висят портреты Генриха VIII — официального основателя колледжа, кардинала Вулси — основавшего его фактически, и королевы, являющейся инспектором колледжа, что показывает, насколько значительно это заведение. По бокам — портреты тринадцати премьер-министров и одиннадцати вице-королей Индии, учившихся в колледже. Сзади, там, где вход, висят портреты других знаменитых выпускников, в том числе У. X. Одена, лицо которого на холсте менее изрыто оспинами, чем на фотографиях.

Кроме того, сногсшибательность холла Крайст-Черча этим не ограничивается: его высоченный потолок покрыт живописью, относящейся к шестнадцатому веку. А если опустить взор ниже, то вы увидите горгульи, вдохновлявшие, наряду с декоративными медными головами камина внизу, Льюиса Кэрролла, когда он писал «В Зазеркалье».

В этом помещении пахнет мебельной политурой, старой капустой и историей. Когда мне приходится бывать в нем сейчас, я с трудом верю, что в какой-то период своей жизни был окружен таким великолепием. Но тогда я его не замечал. Сначала притворно, а потом по привычке.

Однако не так просто делать вид, что зал не произвел на тебя впечатления, когда в первый раз посещаешь его в качестве оксфордского старшекурсника. На тебе пиджак, галстук, мантия (длинная на стипендиатах, короткая на всех остальных); ты стоишь, немного дрожа, пока читается на латыни молитва Крайст-Черча «Nos miseri homines…»; ты садишься на свое место на скамье и украдкой бросаешь взгляды на портреты, потолок, горгульи, стол для почетных гостей… и думаешь: «Неужели я действительно нахожусь здесь — в Крайст-Черче, в Оксфорде?»

Те, кто сидит рядом, думают точно так же, хотя и не говорят об этом вслух. Даже тусклая разношерстная молодежь в светло-серых костюмах и галстуках из синтетики и с северным акцентом — им не привелось учиться в закрытых учебных заведениях, поэтому они впервые оказались вне дома — лучше владеет собой и проявляет меньшее беспокойство, чем ты. Что касается тех, кто одет в хорошо скроенные твидовые костюмы и говорит сочным голосом, то они с первого дня ведут себя так, будто они тут хозяева.

Прислушиваешься к разговорам ближайших к тебе твидовых пиджаков — Итон, путешествия во время академического отпуска, общие друзья — и пытаешься придумать способ, чтобы пробраться в их круг. Ищешь какую-нибудь щель и не находишь ее. Ты не был в Итоне и занимался не тем, чем нужно, во время отпуска — поехал в Африку, тогда как нужно было поболтаться по Индии или пожить на ферме у дальних родственников в Австралии, — и друзей общих нет. А теперь ты нечаянно слишком пристально разглядываешь их и понимаешь это лишь тогда, когда сидящая с ними сероглазая девушка — кажется, кто-то из них назвал ее Молли — спрашивает с поразительной уверенностью в голосе: «Вам что-нибудь передать?» — «О, да. Соль, пожалуйста, — отвечаешь ты, пытаясь успеть за это мгновение переключить свой голос, чтобы имитировать их произношение: — Не могли бы вы передать мне соль?» И втайне надеешься, что, услышав твой акцент, они сразу поймут, что ты один из них, станут твоими друзьями на всю жизнь, пригласят тебя в свои огромные и величественные дома, где ты будешь напиваться в стельку дорогими винами из их гигантских погребов, завязывать романы с их сестрами, делать безрассудные вещи в спортивных автомобилях, спускаться на санях с Креста-Ран, нюхать кокаин из украшенных гербами ложек, баловаться героином и общаться с дьяволом в родовых склепах. Вместо этого тебе просто передают соль.

Еда, кстати, отвратительная. Жесткая, безвкусная, больничная.

В какой-то момент ты обращаешься к северным химикам и сразу же понимаешь, что с ними у тебя еще меньше общего, чем с итонцами.

Так как же в Оксфорде заводить приятелей? А черт его знает. Но вот спустя несколько месяцев, тихим зимним вечером в конце триместра между Рождеством и Пасхой, я стою с пятью или шестью приятелями, с которыми вышел из холла.

Мы слегка пьяны от пива из кладовой колледжа и стоим в начале каменной лестницы, сквозь балюстраду которой я в один прекрасный день, будучи в пьяном виде, ненамеренно помочусь на голову проходящей внизу преподавательницы.

Мы готовим кавалерийскую атаку вдоль восточного края Большого двора.

— Спокойно, ребята, спокойно, — говорит Руфус, наш фактический предводитель.