Сейчас поле было пустынным. Ширин бросилась опрометью бежать вдоль его кромки. Гюйс, высоко вскидывая задние кривые лапы, не отставал. Вот Ширин остановилась, отпрыгнула в сторону, склонила тонкую голову набок. Гюйс тоже замер. Его черные навыкате глаза следили за каждым движением Ширин. Внимание собак привлекли две маленькие серенькие птички. Мгновенное раздумье — и оба щенка уже мчались наперегонки поперек поля…

— Твой Гюйс — славный малый, с характером, — Джун смотрела вслед собакам. — Ни за что не сдается. Хотя из последних сил, но бежит рядом!

— Боец, — согласился Мервин. — Встретит на улице пса в три-четыре раза больше, чем он сам, стрелой к нему — выяснять отношения. Он уже в три месяца был как взрослый. Самостоятельный.

— Ширин из Афганистана, из самого Кабула. Так папа сказал. — Джун погладила подбежавших к ним собак.

— У тебя все заграничное, да? — настороженно осведомился Мервин.

— Почему? — удивилась Джун.

— Собака из Афганистана, гувернантка из Франции.

— Ну и что? — возразила Джун — Просто таких собак никогда не было в Новой Зеландии. А мне Ширин очень понравилась. А мадемуазель Дюраль… Знаешь, я была не права к ней. Она просто несчастная женщина…

— Несчастная? А про тебя небось прошлый раз наябедничала.

— Да, она сказала папе, что я дурно вела себя с ней, — подтвердила Джун. — Папа меня при ней поругал, а потом под секретом рассказал ее историю…

Девочка испытующе взглянула на Мервина:

— Никому не скажешь?

— Никому.

— Слово?

— Слово.

— У нее была… — Джун посмотрела вокруг, будто проверяя, не подслушивает ли кто, и прошептала в самое ухо Мервина: — У нее была… невероятно несчастная и… трагическая любовь!

— Да? — так же шепотом недоверчиво переспросил Мервин.

— Клянусь богом! — пылко и теперь уже громко воскликнула Джун. — Мне папа рассказал, что мадемуазель Дюраль ужасно любила одного юношу. Это было давным-давно, — начала Джун. — Нас тогда с тобой, наверно, еще и на свете не было. Она у себя в Париже жила. А там были тогда немецкие нацисты. Она сама и человек, которого она любила, боролись с ними. Немцы его поймали. Долго пытали, а потом расстреляли. Узнав об этом, мадемуазель Дюраль чуть с ума не сошла. Вот как она его любила!.. Когда война кончилась, она решила навсегда уехать из Франции. Так далеко, как только можно. А замуж не вышла, потому что до сих пор любит того юношу. Теперь понял, почему она несчастная?

Мервин молча кивнул. Вздохнул, тихо сказал:

— Все равно ябедничать-то не надо…

— Папа сказал, она не ябедничает — рассказывает ему обо мне, желая мне добра, — так же негромко проговорила Джун. — Мне теперь очень жаль ее. Я хотела бы с ней дружить…

Подбежали собаки. Ширин опустилась на передние лапы, прижала морду к земле. Гюйс боком наскакивал на нее, отпрыгивал назад, морщил розовые щеки — улыбался. Мервин сбросил рубашку, встал на четвереньки. Он грозно рычал, звонко лаял, волчком вертелся вокруг собак. Джун, обессилев от смеха, повалилась на траву. Мервин, отогнав расшалившихся собак, сел рядом с ней.

— А ты сильно загорел! — сказала Джун.

— Это не загар, — после продолжительного молчания ответил Мервин. — Моя прабабка была маори…

Джун провела пальцами по плечу Мервина. Потом легла на спину и несколько минут молча смотрела на проплывавшие над ними плотные белые облака. Вдали облака темнели, превращались в серые тучи, которые тяжело нависли над горами. А еще дальше гор уже почти не было видно — их закрывала белесая кисея дождя. Потянуло прохладой. Мервин встал, надел рубашку.

— А твои дети тоже будут такие… смуглые? — спросила Джун.

— Почем я знаю, — не глядя на нее, ответил Мервин. — Может, будут, а может, и нет…

— Хорошо, если б были. Красиво. И загорать не надо!

— Я читал, — сказал Мервин, — что почти у всех, кто здесь родился, у всех пакеха есть хоть чуть-чуть маорийской крови.

— Пожалуй, — согласилась Джун. — Жаль, что у меня кожа такая белая-белая. И загар ко мне не пристает…

— Помню, бабка моя, мать отца, рассказывала древнюю маорийскую легенду, — сказал Мервин.

— О чем?

— О том, почему у людей кожа разного цвета…

Помолчали.

Потом Мервин начал негромко:

— Давно это было. Так давно, что помнят об этом лишь Те Ра, Солнце, да Маунгануи, Великая Гора. На благословенной земле Хаваики, потерянной навсегда родине предков, жили четыре могущественных племени. Мужчины охотились на зверей и ловили рыбу. Женщины растили детей и хранили тепло очага. Манговые и пальмовые рощи приносили обильные плоды. Арики Раху, вожди племен, берегли и хранили мир и покой. Тебе интересно? Ну тогда слушай дальше…

Однажды бог ветров — Тавхири-матеа — принес издалека и внезапно обрушил на славную страну Хаваики черные тучи несчастья. Улетела птица и ушел зверь из лесов. В реках и океане исчезла рыба. Холодным пеплом упали на землю плодоносные деревья. Наступило время пиршества богини смерти Хиненуи-отепо. Она не щадила ни старого, ни малого. Она лишила силы могучих и разума мудрых. И племя пошло войной на племя. И водопады крови лились в бездну небытия — в страшную призрачную Рарохенгу…

Случилось так, что в это время добрый жрец-тохунга сумел разжалобить бога Атуа, верховного властителя Ао-Марама — мира жизни и света. «О великий бог! — воскликнул тохунга. — Не дай погибнуть детям добра и правды!»

— «О каком добре и какой правде ты говоришь? — гневно ответил Атуа. — Первое же испытание превратило добро в ненависть и правду в ложь!..»

— «Голод помутил их рассудок. Они не ведают, что творят, — говорил тохунга. — Испытай их еще раз!..»

— «Хорошо, — согласился наконец Атуа. — Но запомни сам и передай людям — этот раз будет последним».

— «Будь же до конца справедлив, — отважился высказать еще одну просьбу тохунга. — Не дай им умереть с голоду!»

Атуа согласился и с этим, но сказал: «Если четыре стрелы одновременно поразят оленя, между стрелками неизбежна ссора. Я разделю сутки на четыре части и дам каждому племени его время: день, ночь, восход и закат…»

— «А если кто-нибудь попытается украсть время другого?»

— «Их тотчас же обличат в нечестности!» — усмехнулся Атуа.

— «Но как?»

— «Каждое племя получит свой цвет кожи — по времени суток: белый, черный, желтый и красный…»

Разошлись по всей земле четыре племени из Хаваики. Но и по сей день великий Атуа внимательно присматривается к далеким потомкам четырех древних племен. Присматривается и раздумывает, решает: чего же все-таки в людях больше — добра и правды или зла и лжи…

— Ты хорошо рассказываешь, — сказала Джун. — Я люблю легенды. И сказки. В них люди в конце концов всегда счастливы, почти всегда. В жизни почему-то не так…

— Наверно, потому что в жизни люди чего-то не умеют или не знают, — ответил Мервин. Он хотел было добавить, что, когда вырастет, обязательно найдет или, наконец, сам выкует ключи человеческого счастья и отдаст их Джун.

А она отдаст их всем. Так он думал. И даже мысленно представил себе эти ключи — сверкающие, радужные. Но высказать свои мысли вслух не решился.

Джун встала. Ширин и Гюйс послушно ждали, когда им пристегнут поводки. Ветер усиливался. Он растрепал волосы Джун, чуть не сорвал с ее шеи красный платок.

— Твой автобус идет! — крикнул Мервин. Они едва успели добежать до остановки, как начался дождь. Крупные частые капли забарабанили по дощатому навесу.

— В субботу приду! — крикнула Джун, вскакивал в переднюю дверь подошедшего автобуса. Ширин шмыгнула за хозяйкой. Сквозь частые струи дождя Мервин с трудом разглядел, как шофер раздраженно говорил о чем-то Джун.

«Ругает за Ширин, — с беспокойством подумал мальчик. — Ничего, в такой ливень не выгонит…»

По улице уже мчались потоки мутной воды. Сверкнула близкая молния, другая, третья. Автобус, помедлил, словно раздумывал, стоит ли продолжать путь. Наконец тихонько тронулся с места, стремительно убыстряя ход, пересек мост и вскоре исчез за выступом нависшей над дорогой скалы. Гюйс дрожал, тихонько повизгивая. Мервин запрятал его за пазуху. До дома было рукой подать. Мальчик легко бежал, перепрыгивал через ручьи и лужи.

Как-то сама собой возникла, запелась шотландская песня про дождь, про солнце и про доброго малого Вилли…

3

Дылда Рикард затянулся сигаретой и лихо выпустил дым через нос. В его губах сигарета казалась естественной: он был всего лишь на год старше Мервина, а выглядел как двадцатилетний.

— Теперь ты, — хриплым голосом сказал он и сунул сигарету в рот Мервину. — Или боишься?

Мальчики стояли в темном углу мужской уборной колледжа. Уроки давно закончились. Было так тихо, что Мервин явственно слышал дыхание Рикарда и как из крана умывальника капала вода.

— Вижу, что боишься! — Дылда презрительно сплюнул, выругался.

— Ничего я не боюсь, — воскликнул с негодованием Мервин. Он сильно затянулся и тут же раскашлялся.

— Тише ты, куряка, — прошипел Рикард. — А еще говорил, что умеешь!

— Умел, — упрямо сказал Мервин, чувствуя, что краснеет. — Давно не курил…

— Может, ты еще и виски пил, — с издевкой продолжал Рикард, — и джином разбавлял? Или, чего доброго, девчонкам под юбку лазил? А? Ну чего молчишь, Мервин-Все-Знаю? Расскажи, не стесняйся, парень, как целуется твоя невеста из Карори? — Дылда захихикал.

Это было уж слишком. Мервин изо всей силы ударил кулаком по лицу

Дылды. Тот пошатнулся, побледнел.

— Ты — драться? — пробормотал он. — Из-за девчонки?!

Мервин молча, яростно обрушивал на Дылду удар за ударом. В классе Рикард слыл первым силачом. Но почетное это звание было завоевано им отнюдь не в честных кулачных боях на заднем дворе колледжа. Ореол непобедимости принесли Дылде рассказы о его силе самых худеньких, низкорослых и трусливых, которых он беспощадно избивал. Схватка же с Мервином была первая настоящая схватка в его жизни. Он испуганно отступал назад, прикрывая окровавленное лицо руками. Мервин уверенно теснил обидчика к кабинкам. Вдруг чья-то рука цепко схватила Мервина за ухо, и отлично поставленный баритон произнес нараспев: