Святой Джон Пуль.

«Алиса, это ты, Алиса», — сказал Джек, проснувшись и увидев ее. Начало и конец первой его связной фразы.

Она улыбнулась, взяла искусственную розу, которую принесла ему, ту самую, про которую никто, кроме них, не знал, и сказала: «Она из воска, Джон. Помнишь?» Уголки его рта едва заметно шевельнулись. «Конечно», — сказал он — так тихо, что даже она с трудом расслышала. Тогда она осторожно провела пальцами по его волосам. Бедный маленький мальчик. Малышик. Сукин ты сын. Малышенька. А когда он в первый раз по-настоящему пришел в себя, когда даже выпил немного бульону, и она причесала его, и его переодели в чистую больничную рубаху, она про себя сказала: «Лучше б ты умер».

— Как дела, парень? — сказала она вслух, впервые за много лет употребив это слово, слово-пароль — «парень».

— Может, выкарабкаюсь.

— К тому идет.

— В этот раз они меня неплохо отделали.

— Они тебя всегда неплохо отделывают.

— В этот раз мне здорово досталось.

— В этот раз всем здорово досталось.

Алисе досталось — и она знала почему. Потому что она любила грешника. Любила и всегда будет любить. Теперь она задумалась над тем, почему ей хочется, чтобы Джек умер. Иногда она желала смерти плохим людям. Потому что сама Алиса была хорошая. В Чистилище Алиса долго не пробудет. Потому что она хорошая. Но теперь, когда она желала смерти Джону и видела, какая грешница она сама, ей тоже хотелось умереть. Она молила Иисуса, пусть Он сделает так, чтобы ей хотелось, чтобы ее Джон выжил. Сделай так, чтобы я не думала, что он грешен. И что я грешная тоже. Я знаю, он по-своему хороший. Не говори мне, что я должна была выйти замуж за святого. Он бы мне уже давно осточертел. В конце концов, я же не выходила за священника, Господи. Я выходила за вора. И вместе с ним попала в газеты. Вместе с моим малышиком. Мне задают вопросы. У меня берут интервью. Я вынуждена скрываться. Держать свет под спудом. Но он от этого будет светить только ярче. Чем темнее под спудом, тем ярче свет. Страшно ведь подумать: ее Джонни страдает, а она на его страданиях славу себе зарабатывает. Ох, Алиса, Алиса, какая же ты негодная. Как грешно, постыдно, порочно, безнравственно любить Джона не за то, за что надо; желать ему смерти, извлекать выгоду из своего брака. Алиса сознавала, что грешна, и всем сердцем ненавидела себя за это.

Можно подумать, Алиса не знала, что замуж она вышла за одного из самых больших сукиных сынов, какие родились в этом веке. Знала, еще как знала. Уже одно то, что она может сидеть и гладить его пальцы, его руку, ерошить ему, своему малышику, волосы, свидетельствовало о ее нравственном падении. И все же она пыталась исправить Джона. Она не хотела, чтобы он был масоном. Она хотела, чтобы он был добропорядочным католиком. Католиком — на все четыре стороны. Четыре угла на моей постели. Четыре апостола над головой. Матфей, Марк, Лука, Иоанн. Благослови постель, на которой все мы лежим. Когда он еще находился в забытьи, когда целыми днями спал, она надевала ему на шею четки, чтобы снизошла на него Божья Благодать, которую Господь никак не мог открыто ниспослать такому, как он. С ее стороны это было лицемерием. Да, еще один грех, Алиса. Но она знала: без лицемерия она никогда бы не смогла полюбить Джона.

Зная это, зная, какой грех лежит на ней за то, что она вышла замуж за грешника, она понимала, что должна оставаться за ним замужем, понимала, что должна нести бремя греха. А как еще ей, ирландке и католичке, воспитанной на благодати и пресуществлении, попасть на небеса? Как еще такой, как она, не уронить свое достоинство замужней женщины? Как еще такой, как она, не бояться посмотреть в глаза равным ей, не говоря уж о тех, кто ниже ее и кто насмехается над ней? Только искупив свой грех, то страшное, поистине черное зло, которое она совершила, когда вышла замуж и полюбила грешника. Только оставшись его женой.

«Дай злу войти в меня», — говорила бесстрашная Алиса. Может, она слишком любила это зло. Так любила, что не могла искупить. Может, она заслуживает более долгого и более мучительного наказания, чем она себе когда-либо представляла. Очень может быть, эту маленькую женщину ждет тяжелейшее испытание.

А она сидела рядом с этим негодяем, гладила его, шептала ему ласковые слова и говорила Господу на небесах: «Давай, расправься со мной, Господи. Я готова».


Сидя рядом с больничной койкой и прислушиваясь к его неровному дыханию, думая о том, что, может, он испустит сейчас свой последний вздох, она знала, что теперь он принадлежит только ей. Навсегда. Ничто и никто не разлучит их. Она пережила ужасный позор, однако любить его не перестала. Она была жертвой собственной любви — простодушная дура, размазня, что обманывает собственное доверчивое сердце. Но доверчивость и простодушие порождают мудрость, которую осмотрительному влюбленному не понять.

— Тебе из-за меня крепко досталось… — сказал Алисе Джон.

— Тебе действительно меня жалко или ты в очередной раз просишь прощения?

— Тебе сейчас не просто, Лис, я знаю, но и я попал в переделку, сама видишь.

— Выпутаешься.

— Мы оба выпутаемся. Заживем на славу — дай только задницу от кровати оторвать.

— Дай своей заднице покой.

— Как скажешь.

— И не только своей.

— А чьей же еще?

— А ты подумай — может, догадаешься.

— Мне чужие задницы не нужны.

— Это что-то новенькое. Мне — тоже. Я достаточно терпела, но ее я здесь не потерплю, так и знай.

— Она еще ни разу не объявлялась. А если объявится — я тут ни при чем. Но она не объявится.

— Да ее полиция не отпускает — вот она сюда и не пожаловала.

— Она не дура, свое место знает.

— Да ну? И какое же у нее место, черт возьми?

— Никакого. Она знает, что меня ей не переманить.

— Так вот почему ты ее в отеле держал!

— Я делал ей одолжение.

— И часто? Пару раз за ночь?

— Мы виделись нерегулярно. По-приятельски. Когда я оказывался в городе и не с кем было словом перемолвиться.

— Опять ты за старое, Джон. Я эту сказочку уже слышала, и не раз.

Она говорила с ним так, будто он был здоровый и сильный — он же был бледной тенью самого себя, грудой костей, куском изрезанного мяса. Почему же Алиса так жестко говорила с грудой костей? Потому что знала, что «груда» себя в обиду не даст. Как, впрочем, и она, Алиса. Джон был не подарок, но и Алиса тоже была не подарок. «Мы друг друга стоим», — так определил Джон их брачный союз. «Потому и ладим», — вторила мужу Алиса. Она всегда придерживалась с ним жесткой линии поведения; даже когда он был особенно уязвим, она всегда говорила ему то, что думает. Вот, пожалуйста. Видите? Видите, как его рука показалась из-под одеяла и легла ей на коленку? Видите, как его пальцы приподымают подол ее платья? Чувствуете, как кончиками пальцев он касается ее кожи над чулком? Родные пенаты. Джек возвращается домой. Джека ее резкий тон не смутил. Мой муж — малый не промах.

Когда Алиса почувствовала прикосновение его пальцев, она взглянула на искусственную розу, стоящую на столике у кровати; она вспомнила, как эта роза, их роза, только-только распустилась. «В нашей жизни, — подумала про себя Алиса, — эта роза не искусственная, а живая». И Джек тоже подумал о том же. Когда он надевал смокинг, в петлице у него всегда красовалась чайная роза. Не гардения. Не белая гвоздика. Всегда чайная роза.

Это было в 1925 году, после перестрелки на Пятой авеню. Он сидел в гостиной их дома в Бронксе, на Сто тридцать шестой улице с обритой, перевязанной головой, в старом синем байковом халате с дырами под мышками; сидел один на диване, смотрел в пол, пил черный кофе с ромом, который любил за вкус и крепость, не ел ничего, кроме соленого печенья с ореховой пастой, целую неделю не спал, молчал и только тихо, точно пес, которому снятся враги, подвывал. Алиса и сама потеряла сон и спать стала только тогда, когда с этим воем свыклась.

Она попробовала дать ему четки, но он к этому был не готов, и четки остались лежать на журнальном столике радом с черно-оранжевой японской вазой с искусственными розами. Еще она попробовала успокоить его чтением молитвенника, но он ее не слушал; от религии он был, как всегда, очень далек. Тогда Алиса сказала ему, что раны он должен воспринимать как предупреждение Господа: или он уйдет из преступного мира, или — из жизни.

— Я не хочу, чтобы меня постигла судьба одной женщины из Бруклина, которая в гангстерских разборках потеряла мужа и двух сыновей, — сказала ему Алиса.

Но и это не произвело на него впечатления. Алиса понятия не имела, чем его пронять.

— Будет тебе, парень, — прошептала она как-то ему на ухо. — Куда это ты от меня спрятался? Выходи.

Но он упорно «не выходил» и спрашивал только об одном: назвала ли она по телефону его номера — 356, 880 и 855. Чудной он, этот Джек, Джекки, Джон. В «номера» Джек играл всю жизнь — с тех пор как, еще подростком, организовал собственный тотализатор. Теперь же он ставил по пять долларов на каждый номер, и она никогда не знала, угадал он или нет. Она в такие игры не играла.

А еще она включала ему радио, но стоило ей выйти из комнаты, как он его выключал.

— Господи, они и правда чуть меня не укокошили, чуть в расход не пустили, — сказал он как-то вечером и покачал головой, как будто такого быть не могло, как будто это была какая-то дикая фантазия, не имеющая отношения ни к реальной жизни, ни к Джону Томасу Брильянту. Тогда-то Алиса и поняла, что из преступного мира он не уйдет никогда, что муж предан ему со страстью, сравнимой лишь с ее религиозным пылом.

«Я свое возьму», — любил говорить он с тех самых пор, как они познакомились, и она надеялась, что оптимизм к нему вернется, однако оптимизм не возвращался — Джек по-прежнему скулил по-собачьи всю ночь напролет.