— Понял, — сказал Мюррей.

Сегодня был его день.

— Помог бы им, Лихач, — сказал Джек. — Отвези их туда и постой на стреме. Он пусть ни к чему не прикасается, — добавил Джек, имея в виду Фогарти.

— А когда он к чему-нибудь прикасался? — буркнул Мюррей.

Когда Фогарти загонял машину Нортрепа в амбар, его уже начинало подташнивать. Когда он медленно возвращался из дома, куда Мюррей послал его принести газеты и сказать Джесси, чтобы тот держался от куба подальше, он чувствовал, что его вот-вот вырвет. Когда же он увидел, как Мюррей разделал Чарли своим топориком, его вывернуло наизнанку, прямо Гусю под ноги.

— Ну ты даешь, — только и сказал Гусь.


— Маркус, — сказала Кики на другом конце провода (по имени она называла меня впервые), — мне так одиноко.

— А где твой друг?

— Это я у тебя хотела спросить.

— С того дня, как мы с тобой ходили в ресторан, я его не видал.

— А я видела два раза. Всего два раза за семнадцать дней. Не расстается со своей старой толстой коровой. Господи, и что он нашел в ней? Видишь, до чего я дошла — всем свое исподнее демонстрирую.

— Наверно, бизнес делает. Объявится, не бойся.

— Сколько можно ждать? Я, кстати, и не жду, хватит, наждалась. Буду в новом шоу участвовать. Что я, нанялась ждать-то? Может, увидит, как я танцую, и расхочет свою толстозадую за сиськи хватать. Они у нее небось, когда лифчик снимет, под ногами болтаются.

Похоже, Кики взялась за супругу Джека всерьез.

— Что за шоу? И когда премьера? Я обязательно приду.

— Называется «Улыбнись». Один выход целиком мой: степ танцую. Соло. Получается классно, но я бы, если честно, лучше потрахалась.

— Понимаю. Скажи, Джимми Бьондо тебя больше не навещал?

— Меня никто не навещает. Ты бы, что ли, когда будешь в городе, заехал? Просто так, поболтать. Не подумай чего такого.

— Может, и заеду, когда в следующий раз буду в городе по делам.

В Нью-Йорке у меня срочных дел не было, однако я все же решил поехать, — вероятно, по той же самой причине я сначала дал Джесси выговориться, а потом устроил его в Бостоне на работу. Дело в том, что я вознамерился проникнуть в мир Джека-Брильянта как можно глубже; очень хотелось узнать, чем же все это кончится.

Да, я знаю, даже оставаясь зрителем, я потворствовал самому ужасному поведению, какое только можно себе представить. Чудовищному поведению. Знаю, знаю.

Перед тем как ехать, я позвонил Джеку — быть третьим лишним мне не хотелось.

— Отлично, — сказал он. — Своди ее в кино. А я приеду в пятницу, и мы, все вместе, завалимся в ресторан.

— Кстати, у меня до сих пор лежат твои вещи.

— Не спускай с них глаз.

— И сколько еще не спускать?

— Скоро я их у тебя заберу.

— Что значит «скоро»?

— Чего ты так беспокоишься? Они что, места много занимают?

— Да, немало. В мозгу.

— Так проветри мозги. Съезди к Мэрион.

Я и поехал. Мы пошли в ресторан и долго разговаривали, а потом я повел ее на «Плоть и дьявол» с Гретой Гарбо,[39] в кинотеатр, где по старинке крутили только немое кино. Кики обожала Гарбо и считала себя (без всяких на то оснований) такой же femme fatale.[40] С кинозвездой ее роднило только одно — красота. Сохранилась фотография Греты Гарбо в возрасте пятнадцати лет, и там у нее действительно есть некоторое сходство с Кики; в дальнейшем, однако, судьба этих женщин сложилась по-разному. «В ее жизни духовная эротитка превалирует над чувственной», — сказал как-то о Грете Гарбо один астролог — весьма прозорливое замечание, во всяком случае, когда речь идет о Гарбо-киноактрисе.

Иное дело Кики — сама чувственность, женщина с душой — и ногами — нараспашку. Быть порочной ей даже нравилось. В фильме Гарбо пытается спасти от смерти двух мужчин, которых она любит и которые из-за нее стреляются на дуэли; она раскаивается в том, что вынудила их стреляться, чтобы облегчить себе выбор. Торопясь к месту дуэли, она проваливается под лед — и «прощай, Грета!». Во время этой душещипательной сцены Кики повернулась и прошептала мне на ухо: «Вот что бывает с добропорядочными девушками».

Кики всегда гонялась за внешним блеском. Красотка в купальнике в пятнадцать лет, кафешантанная певичка в восемнадцать, гангстерская услада в двадцать, она обожала все, что блестит, и быстро обрела искомый блеск, однако сразу же убедилась, что нужен он не столько ей самой, сколько ее нарядам. Блестки повышали ей настроение. На ней было платье в блестках, когда она познакомилась в клубе «Аббатство» с Джеком, находившимся тогда в бегах, и блестки произвели на него почти такое же сильное впечатление, как ее личико.

— Я всегда абсолютно точно знала, насколько я красива, — говорила она мне, — и я знала, что смогу выбиться в шоу-бизнесе, хотя не так уж я хорошо танцую и пою. Я на свой счет не обольщаюсь, но я всегда знала: то, чего можно добиться внешностью, будет моим. Потом, когда я встретилась с Джеком, все переменилось. Моя жизнь пошла по-другому, чудно как-то, хорошо и чудно. С Джеком мне хорошо, и шоу-бизнес мне нужен, только чтобы не выйти из формы, быть на виду. Да, я девушка Джека, но ведь это не все, что я умею. А потом, вдруг он меня бросит? Нет, не бросит, я знаю, что не бросит, ведь нам с ним так хорошо, лучше не бывает. Мы с ним ходим в рестораны, в лучшие рестораны, встречаемся с самыми лучшими людьми, в смысле богатыми, светскими людьми, знаменитостями, с политиками, актерами, все они к нам липнут. Я знаю, они завидуют нам, завидуют тому, кто мы и что у нас есть. Все они хотят трахаться с нами, целовать нас, любить нас. Все до одного. Они оглядывают меня всю, с ног до головы, раздевают взглядами, обжимают, гладят ручку или волосы, или хлопают по заду и говорят «Извините», или берут меня за руку и несут какую-то чушь — только бы облапить. И когда все, абсолютно все, и женщины тоже, так себя с тобой ведут, поневоле начинаешь думать, что в тебе действительно что-то есть — сейчас, по крайней мере. А потом идешь с ним домой, и он входит в тебя, а ты обвиваешься вокруг него, и ты кончаешь, и он кончает, и что-то сливается, и каждый раз нам еще лучше, чем было, хотя куда уж лучше, и все то же фантастическое чувство… Ты любишь, и тебя все хотят — что может быть лучше? Однажды ночью, когда Джек был во мне, я вдруг подумала: «Мэрион, да он не тебя, он себя трахает». Но даже тогда я любила его больше всех на свете. Он вонзал в меня свой кинжал, а я душила его в своих объятиях. Мы были убийцами, оба. Мы убивали жизнь за то, что она не такая богатая, как могла бы быть. Мы убивали пустое время, а потом вместе умирали, и просыпались, и убивали его опять, пока убивать больше было нечего, — живые были только мы, живые навек: нельзя же умереть, когда чувствуешь такое, потому что твоя жизнь принадлежит тебе и ничто не может тебя погубить…

А теперь он бросает меня на семнадцать дней, да еще косится на всякого, у кого я куплю газету или кому улыбнусь в холле гостиницы, вот я и сижу целыми днями одна, репетирую степ и слушаю Руди Вэлли и Кейт Смит и даже не могу посмотреть из окна на парк — Джек боится, что в него из-за деревьев могут выстрелить. Не спорю, номер у меня классный, люкс и все такое, но ведь и я чего-то стою. Можно помешаться, сидя целыми днями в четырех стенах, только и делаешь, что волосы расчесываешь да брови выщипываешь. Я точно знаю, когда каждый волосок вылезти должен. Смотрю, как он растет. Часами сижу в горячей ванне и имею себя до потери пульса — только бы забыться. Один раз я такое четыре раза делала, а ведь это молодой девушке вредно для здоровья, и я тебе прямо скажу: еще немного, и мне все равно будет, кто во мне, он или кто другой, — лишь бы мне самой хорошо было. Ты не подумай: я ему пока что не изменяла ни разу, не изменяла и не хочу. Я его бросать не хочу — как на духу говорю. Чуть было не сказала, что не могу его бросить, но это не так: могу, знаю, что могу. Если захочу, я могу его бросить. Но я не хочу. Поэтому и пошла в «Улыбнись». Пусть знает: я могу его бросить, даже если не хочу.


В девять тридцать вечера, в субботу, 11 октября 1930 года, три человека из банды (как впоследствии было установлено) Винсента Колла вошли в клуб «Пуп» на Западной Пятьдесят первой улице, на Манхаттане. Один из них подошел к сидевшему за стойкой одноглазому коротышке и вполголоса спросил: «Мюррей?» Одноглазый повернулся на вращающемся табурете и увидел дула двух направленных на него пистолетов. «Сливай, Мюррей», — проговорил тот, кто к нему обратился, а двое других выпустили в Гуся шесть пуль. С чем и удалились.

Спустя полтора часа два человека вышли из лифта на восьмом этаже отеля «Монтичелло», где остановилась Мэрион Робертс, а еще двое поднялись на восьмой этаж пешком, по лестнице. Вся четверка на несколько минут растворилась в лабиринте гостиничных коридоров и вернулась к лифту как раз в тот момент, когда из него мимо побелевшего от ужаса лифтера выходил Джимми Бьондо. Все пятеро, Джимми в центре, прошествовали по коридору, остановились перед номером 824 и постучали: сначала три раза, затем два, а потом еще один раз. Дверь открылась. В комнате, прямо напротив входа, развалился в кресле в рубашке с засученными рукавами Джек-Брильянт, на подлокотнике лежал его пистолет. По словам графа Дюшена, сам он стоял слева от Джека, а по комнате прохаживались те трое, кто часом раньше приподнесли сюрприз одноглазому Мюррею: Винсент Колл, Эдвард (Туша Маккарти) Попке и Хьюберт Мэлой.

— А, Джимми, — первым заговорил Джек, — какими судьбами? Рад тебя видеть. Как живешь?

Похожий на грушу Джимми некоторое время недоверчиво осматривался по сторонам, вглядывался в лица и только потом уставился на Джека:

— Говори лучше, куда девал мои деньги!