– Да, да, открывайте скорей.

– Ух, как вы, верно, промокли да продрогли в такую собачью ночь! Входите! Ваши сестры беспокоятся, кругом рыщет недобрый люд. Тут приходила нищенка… Я вижу, она еще не ушла, – вишь, улеглась здесь! Вставайте! Какой стыд! Пошли прочь, говорю вам!

– Тише, Ханна. Мне нужно сказать два слова этой женщине. Вы исполнили свой долг, не впустив ее в дом, теперь дайте мне исполнить мой – и впустить ее. Я стоял поблизости и слышал и вас и ее. Мне кажется, это необычайный случай, – и я должен в нем разобраться. Молодая женщина, встаньте и войдите со мной в дом.

Я с трудом повиновалась. Через минуту я стояла в ослепительно-чистой кухне, у самого очага, дрожащая, обессилевшая, сознавая, что произвожу впечатление в высшей степени странное, жуткое и плачевное. Обе молодые девушки, их брат – мистер Сент-Джон, и старая служанка пристально смотрели на меня.

– Сент-Джон, кто это? – спросила одна из сестер.

– Не знаю; я нашел ее у дверей.

– Она совсем побелела, – сказала Ханна.

– Белая, как мел или как смерть. Она сейчас упадет, посадите ее.

И в самом деле, голова у меня закружилась; я чуть было не упала, но мне подставили стул. Я все еще не теряла сознания, хотя уже не могла говорить.

– Может быть, глоток воды приведет ее в чувство? Ханна, принесите воды. Она истощена до крайности. Как она худа! Ни кровинки в лице!

– Настоящее привидение!

– Что она, больна или только изголодалась?

– Изголодалась, я полагаю. Ханна, это молоко? Дайте мне его сюда и кусок хлеба.

Диана (я узнала ее по длинным локонам, которые закрыли от меня огонь, когда она склонилась надо мной) отломила кусок хлеба, окунула его в молоко и положила мне в рот. Ее лицо было совсем близко от меня; я прочла в нем участие, а ее взволнованное дыхание свидетельствовало о симпатии ко мне. В ее простых словах звучало то же чувство; все это действовало на меня как бальзам.

– Попытайтесь выпить молока.

– Да, попытайтесь, – ласково повторила Мери; ее рука сняла с меня мокрую шляпу и приподняла мою голову. Я начала есть то, что они мне предлагали, сперва вяло, затем с жадностью.

– Не слишком много сразу, удержите ее, – сказал брат, – пока довольно. – И он отодвинул чашку с молоком и тарелку с хлебом.

– Еще немного, Сент-Джон, – взгляни, какие у нее голодные глаза.

– Сейчас больше нельзя, сестра. Посмотрим, сможет ли она теперь говорить; спроси, как ее зовут.

Я почувствовала, что могу говорить, и отвечала:

– Меня зовут Джейн Эллиот. – Желая сохранить свою тайну, я еще раньше решила назваться вымышленным именем.

– А где вы живете? Где ваши близкие?

Я молчала.

– Можно послать за кем-нибудь из ваших знакомых?

Я отрицательно покачала головой.

– Что вы можете рассказать о себе?

Теперь, когда я, наконец, переступила порог этого дома и очутилась перед его хозяевами, я уже больше не чувствовала себя изгнанницей, бродягой, отверженной всеми на свете. Я решила сбросить личину нищей; и ко мне вернулись мои обычные манеры. Я почти пришла в себя и, когда мистер Сент-Джон попросил меня рассказать о себе, сказала после краткой паузы:

– Сэр, сегодня я не могу сообщить вам никаких подробностей.

– Но в таком случае, – спросил он, – чего вы ждете от меня?

– Ничего, – отвечала я, моих сил хватало только на самые короткие ответы.

Тут вмешалась Диана.

– Вы хотите сказать, – спросила она, – что мы вам оказали необходимую помощь и теперь можем отпустить вас опять скитаться по болотам, ночью, под дождем?

Я взглянула на Диану. В ее чертах внутренняя сила сочеталась с добротой. Я почувствовала внезапный прилив мужества. Отвечая улыбкой на ее сострадательный взгляд, я сказала:

– Я вам доверяюсь. Я знаю, что, будь я даже бездомной, бродячей собакой, вы и то не прогнали бы меня из дому в такую ночь; нет, я ничего не боюсь. Делайте со мной что хотите, но не требуйте от меня длинного повествования, – я едва дышу, у меня горло сжимается, когда я говорю.

Все трое смотрели на меня в молчании.

– Ханна, – сказал наконец мистер Сент-Джон, – пусть она здесь пока посидит; не спрашивайте ее ни о чем; через десять минут дайте ей остатки молока и хлеба. Мери и Диана, пойдем в гостиную и обсудим этот случай.

Они ушли. Вскоре одна из девушек вернулась, не могу сказать, которая из двух. Сладостное оцепенение овладело мною в то время, как я сидела у живительного огня. Вполголоса она отдала Ханне какие-то распоряжения. Затем, с помощью служанки, я с трудом поднялась по лестнице, с меня сняли промокшую одежду, уложили в теплую, сухую постель. Почувствовав сквозь невероятную усталость вспышку благодарной радости, я обратилась к Богу и заснула.

Глава XXIX

О последовавших затем трех днях и трех ночах у меня сохранилось лишь очень смутное воспоминание. Я могу припомнить только некоторые ощущения, испытанные мною тогда. Я лежала почти без единой мысли в голове и без всякого движения. Я знала, что нахожусь в маленькой комнате, на узкой кровати. К этой кровати я, казалось, приросла. Я лежала неподвижно, словно камень, и сбросить меня – значило бы убить. Я не чувствовала течения времени – как утро сменялось днем, а день – вечером. Если кто-нибудь входил или выходил из комнаты, я замечала это: я даже знала, кто именно, понимала все, что было сказано, если говоривший стоял возле меня, но не могла отвечать: мне трудно было шевельнуть губами, трудно двинуть рукой. Чаще всего меня навещала Ханна. Ее приход волновал меня. Я чувствовала, что мое присутствие в доме ее раздражает, что она не понимает ни меня, ни моих обстоятельств, что она предубеждена против меня. Раза два в день в моей комнате появлялись Диана и Мери. Стоя у моей кровати, они шепотом обменивались короткими фразами:

– Как хорошо, что мы ее приютили!

– Да, ее, конечно, нашли бы утром мертвой у нашей двери. Хотела бы я знать, что ей пришлось испытать в жизни?

– Видно, бедняжка перенесла немало. Бедная, измученная скиталица!

– Судя по ее выговору, она получила образование, а ее платье, хотя и было грязным и мокрым, мало поношено и хорошо сшито.

– Странное у нее лицо: худое и угрюмое, но все-таки оно мне нравится; и я могу себе представить, что, когда она здорова и оживлена, оно может быть приятным.

Ни разу не услышала я ни слова сожаления об оказанном мне гостеприимстве, не заметила ни подозрительности, ни предубеждения. Это успокаивало меня.

Мистер Сент-Джон зашел лишь раз; взглянув на меня, он сказал, что мое состояние – это болезненная реакция после длительной и чрезмерной усталости. Нет надобности посылать за доктором: природа прекрасно справится своими силами. Каждый нерв у меня перенапряжен, и весь организм должен некоторое время находиться в дремотном покое. Никакой болезни нет. Выздоровление, раз начавшись, будет протекать достаточно быстро. Эти соображения он высказал в немногих словах, спокойным, тихим голосом; и после паузы добавил тоном человека, не привыкшего к пространным излияниям:

– Довольно необычное лицо; в нем, безусловно, нет никаких признаков вульгарности или испорченности.

– Отнюдь нет, – отвечала Диана. – Говоря по правде, Сент-Джон, у меня даже какое-то теплое чувство к бедной малютке. Я бы хотела, чтобы мы могли и дальше оказывать ей покровительство.

– Едва ли это возможно, – последовал ответ. – Вероятно, выяснится, что у этой молодой особы возникли недоразумения с ее близкими, после чего она их безрассудно покинула. Может быть, нам удастся вернуть ее в семью, если она не будет упорствовать; однако я замечаю в ее лице черты твердого характера, и это заставляет меня сомневаться в ее сговорчивости. – Он несколько минут разглядывал меня, затем добавил: – Она не глупа, но совсем не красива.

– Она так больна, Сент-Джон.

– Больная или здоровая, она всегда будет невзрачной. Ее черты совершенно лишены изящества и гармонии, присущих красоте.

На третий день я почувствовала себя лучше; на четвертый уже могла говорить, двигаться, приподниматься в кровати и повертываться. Ханна – это было в обеденное время – принесла мне каши и поджаренного хлеба. Я ела с наслаждением; пища мне нравилась, она была лишена того неприятного привкуса, который вызван был жаром и отравлял все, что бы я ни отведала. Когда Ханна ушла, я почувствовала, что силы возвращаются ко мне, я как бы ожила; бездействие угнетало меня. Хорошо бы встать. Но что я могла надеть? Только сырое, испачканное платье, в котором я спала на земле и проваливалась в болото? Мне было стыдно показаться моим благодетелям в таком неприглядном виде. Но я была избавлена от этого унижения.

На стуле возле кровати оказались все мои вещи, чистые и сухие. Мое черное шелковое платье висело на стене. На нем уже не было пятен, оно было тщательно выглажено и имело вполне приличный вид. Даже мои башмаки были вычищены и чулки приведены в порядок. Я увидела также все нужное для умывания и гребень и щетку, чтобы причесаться. После утомительных усилий, отдыхая каждые пять минут, я, наконец, оделась. Платье висело на мне, так как я очень похудела, но я прикрыла его шалью и в прежнем опрятном и приличном виде (не осталось ни пятна, ни следа беспорядка, который я так ненавидела и который, как мне казалось, унижал меня), держась за перила, спустилась по каменной лестнице в узкий коридор и, наконец, добралась до кухни.

Она была полна ароматом свежеиспеченного хлеба и теплом живительного огня. Ханна пекла хлебы. Как известно, предрассудки труднее всего искоренить из сердца, почва которого никогда не была вспахана и оплодотворена образованием; они произрастают упорно, стойко, как плевелы среди камней. При первом знакомстве Ханна отнеслась ко мне недоброжелательно; затем она понемногу смягчилась; а теперь, увидав, что я вхожу опрятно и хорошо одетая, она даже улыбнулась.