— Я благодарю тебя от всей нашей семьи, но молю небеса, чтобы тебе никогда не пришлось этим воспользоваться.

Он выдержал паузу, облизнул губы. Пчела, пытаясь выбраться наружу, билась о стекло.

— Возможно, я ошибаюсь, возлагая на тебя такую ответственность, но как я могу еще поступить? Боже, я не знаю…

В его глазах появился лихорадочный блеск. Он внезапно схватил свою внучку за руку с неожиданной для него силой.

— Пообещай мне, Ливия, что будешь осторожна. Все это гораздо серьезнее, чем ты думаешь… Соперничество между семьями стеклодувов в прошлом иногда имело трагические последствия, ты знаешь об этом. Конечно, Светлейшая больше не посылает убийц к стеклодуву, выдавшему чужакам наши секреты, но зависть еще существует в этом мире, особенно в такое смутное время, как наше.

Его дыхание участилось, он с трудом мог отдышаться.

— Помни всегда, что один из наших предков отдал свою жизнь, чтобы сохранить эту тайну… Пятна на обложке тетради появились не от старости, это следы крови.

Варштайн, август 1945 года

Этот запах преследовал ее повсюду. Избавиться от него не было никакой возможности. Животный запах пота, грязи, зловонного дыхания каждый раз заставал ее врасплох и вызывал тошноту. Может быть, это из-за жары? Она уже с трудом выносила беспощадно палящее солнце, вызывающе синее небо, въевшуюся под ногтями грязь, пот своего тела, пропитавший бесформенное платье. То, что темные круги расплывались под мышками и над поясницей, было для нее унизительно.

Впервые в жизни она возненавидела груши и яблони, ветви которых согнулись под тяжестью спелых плодов, нескошенную траву, насыщенную зелень лесов и лугов, кишащих насекомыми.

А ведь когда-то лето было ее любимым временем года! Она обожала бродить босиком по речному мелководью, а Андреас ворчал, что она распугает всю рыбу. Прохладное пиво в обед, дикий виноград, вьющийся по стене дома их родителей… Вечером, когда она возвращалась с прогулки в горах, колокола под куполом церкви озарялись золотистым светом, словно обещая, что ничего плохого с ней никогда не случится. Слышно было жужжание пчел и воркование голубей. Все вокруг пророчило счастье. А теперь в душе остался лишь горький привкус обмана. Поля зерновых заросли сорняками, производство текстиля и стеклянной бижутерии остановилось, и никто уже не заменял разбитые стекла в окнах домов.

Она постоянно ощущала себя грязной, без конца пыталась отмыться, и поскольку мыло давно закончилось, ей приходилось довольствоваться водой и жесткой щеткой. Она яростно терла свою грудь, бедра, живот, промежность, эту потайную часть тела, которую воспитание и религия запрещали ей упоминать всуе, будто ее вовсе не существовало. Ей было трудно найти слова, чтобы выразить свое отчаяние, даже когда она находилась наедине с собой, и ее кожа краснела под безжалостной атакой, в то время как она стискивала зубы, чтобы не закричать. Иногда она останавливалась, только увидев капли крови, расплывающиеся в воде ванной.

Еще… Чистить, скоблить, скрести… И всякий раз, когда она собиралась облегчиться, ей становилось плохо, ее моча была зловонной, обжигала плоть, и она беззвучно плакала от боли и стыда. И тут же с новой силой начинала отчищать себя, чтобы наконец избавиться от преследовавшего ее омерзительного запаха, наполнявшего ноздри, проникавшего в мозг, доводя ее до безумия, и неизвестно было, сумеет ли она когда-нибудь от него избавиться или будет всю жизнь источать этот едкий смрад всеми порами своей кожи, словно она была этим заклеймена, как прелюбодейка каленым железом.

Шло время, но ничто не помогало изгнать из себя это зловоние, которое стало свойством ее тела, без конца возвращая, будь то глубокой ночью или среди белого дня, к воспоминаниям о мужчинах, насиловавших ее.


Ханна Вольф осторожно отодвинула занавеску и бросила взгляд на улицу. В доме напротив, прикрепленный к вывеске булочника, развевался красно-бело-синий флаг Чехословакии. Как и на всех немецких домах, вывешенное на двери уведомление гласило, что дом стал «национальным имуществом». А поскольку в Изерских горах Северной Богемии, на территории, прилегающей к городам Рейхенберг, Габлонц и Фридланд, девять домов из десяти были немецкими, все вокруг пестрело плакатами.

Несколько женщин терпеливо ожидали у входа. Они стояли в очереди уже не один час в надежде получить кусочек почерневшего хлеба, который невозможно было грызть зубами, но это был первый хлеб за долгие недели. Они перешептывались между собой, напоминая провинившихся школьниц, и Ханна знала, что у нее самой взгляд становился таким же пугливым, как только она выходила на улицу, потому что враг был повсюду: мародеры, чешские партизаны, революционные гвардейцы в военной форме, с красной повязкой на рукаве и трехцветными кокардами на фуражках.

По ее спине пробежал холодок.

— Пить… — раздался слабый голос.

— Сейчас, мама.

Она наполнила стакан водой и отнесла его матери. Лежавшая на кровати пожилая женщина поблагодарила ее улыбкой. Ворот ее ночной рубашки был сколот камеей. Седые пряди растрепались у висков, испещренных голубыми прожилками. У матери всегда была тонкая кожа, а теперь, казалось, можно было увидеть, как кровь пульсирует по венам. Ханна решила, что мама сегодня выглядит лучше. Слава Богу… Что бы она стала делать, ухудшись здоровье матери сейчас, когда немцам входить в больницы запрещено? Если бы она могла достать где-нибудь хотя бы сердечные капли, которые закончились несколько недель назад! Домашняя аптечка опустела, к тому же в городке больше не было врача. Старый доктор Гёрлиц пустил себе пулю в лоб под портретом фюрера с черной траурной лентой.

Ханна помогла матери сесть, взбила подушку.

— Мне нужно выйти.

— Нет, дорогая, останься со мной, прошу тебя! — взмолилась мать, хватая ее за руку.

— Я не могу, мама, — сердито сказала молодая женщина. — Мне нужно пойти поискать хоть немного еды. У нас ничего не осталось.

— Но на улице русские! А здесь ты в безопасности. Скажи, чтобы Лина сходила. Эта девчонка совсем обленилась!

Ханна ощутила вспышку гнева, и это ее удивило. Она закрыла глаза. Русские… Самый страшный кошмар для немцев, непередаваемый ужас для немок. А ведь когда дивизии вермахта отправлялись завоевывать их степные просторы, никто не давал и ломаного гроша за жизнь представителей этой низшей расы, этих убогих славян, пораженных гангреной кровавой революции. Все были твердо уверены, что немецкие танки совсем скоро своими гусеницами проедутся по красному флагу с серпом и молотом. Во время митингов, задававших ритм их жизни, руки решительно вздымались вверх, и возглас «Зиг хайль!» выкрикивали с тем же рвением, что и в солнечные дни октября 1938 года, когда судетские немцы[18] примкнули к Рейху.

Прошли месяцы. Письма от солдат приходили все реже, и, несмотря на триумфальные сводки, передаваемые по радио, женщины научились читать между строк. Русская зима была безжалостна. Ханна и ее подруги осознали, что их братья, женихи и мужья не только мерзли, но и голодали. Вслед за бесконечно откладываемыми увольнительными объявленная было победа постепенно таяла в воздухе, пока не превратилась в мираж, — в нее уже никто не верил.

А потом случилось невообразимое… Зародившись среди озер и плодородных равнин Восточной Пруссии и Померании, с приходом первых беженцев, временно разместившихся на площадях и под навесами вокзалов, протяжный стон постепенно разносился по стране. Он докатился до Габлонца и соседнего городка Варштайн, где Ханна слушала новости, припав ухом к радиоприемнику, чтобы оградить больную мать от плохих вестей.

«Русские идут…» Старики и дети были мобилизованы для рытья окопов; матери семейств облачались в серо-зеленую униформу и брали в руки автоматы или противотанковые ружья; тринадцатилетние мальчишки натягивали на себя солдатские шинели, путаясь в длинных полах, и набивали соломой круглые каски, сползавшие на глаза.

Как и все остальные, Ханна испытывала ужас при мысли о полчищах русских, заполоняющих улицы Германии, жаждущих отмщения, этих чудовищ с монгольских равнин, вдохновленных злобной пропагандой Ильи Эренбурга[19], которую транслировали по радио: «Немцы — не люди». Однако же не советский солдат грубо схватил ее, не русский мужчина оскорбил, назвав «грязной нацистской шлюхой», «немецкой сволочью», и боль была такой невероятной, такой ошеломляющей, что она не понимала, как можно было не умереть на месте, как можно было лежать распятой, чувствуя, что разрываются твои внутренности, но оставаться в сознании. Она понимала, что валяется в грязи с распухшим лицом и окровавленным телом, получая презрительные пинки сапогом, словно бродячая собака.

По правде говоря, порой она даже жалела, что русские офицеры не появлялись в городе почаще, чтобы навести порядок.

Что касается Лины, одному Богу было известно, что с ней теперь стало. Когда по радио объявили о капитуляции, полька медленно поставила тарелку, которую мыла в раковине, развязала свой фартук и уронила его на пол, а потом повернулась к Ханне. Под густыми бровями ее взгляд был странно неподвижен. Они были знакомы около шести лет, с тех пор как Лину привезли работать на их семью, однако теперь Ханна поняла, что они совсем не знали друг друга.

Кухонные часы отсчитывали минуты, которые казались бесконечными. Прислонившись к печке, Ханна стояла без сил, с учащенно бьющимся сердцем. Лина обогнула длинный деревянный стол, двигаясь словно автомат. Хрупкая женщина неопределенного возраста, с красными руками и выпирающими из-под кожи костями, сделала странное движение губами, прежде чем плюнуть ей в лицо.

Дрожащей рукой Ханна вытерла щеку. Лина взяла несколько картофелин, остававшихся в мешке, и ушла. Ханна не вымолвила ни слова. Спустя несколько минут она нашла в себе силы пересечь кухню и закрыть входную дверь на ключ.