У Флавио было совершенно измученное лицо, выпученные глаза. По его истощенному телу пробегали судороги, и она видела, как под рубашкой учащенно поднимается и опускается его грудь. Она неожиданно вспомнила, как в детстве держала в руках раненую птичку, ощущая, как сильно бьется под пальцами ее сердце, словно оно готово было разорваться. В тот день она удивилась, что жизнь может заключаться в этом ничтожном бешеном стуке и что достаточно одного движения, чтобы заставить его замолчать — сжать чуть сильнее из-за неловкости, или опасного чувства власти, или даже из-за слишком эгоистичной любви; и тогда она поняла, что жизнь — крайне хрупкая вещь.

Теперь перед ней трепетал ее брат, и она видела, как отвращение выворачивает его наизнанку, но продолжала молчать, ощущая тошноту, не находя в себе слов утешения, не имея возможности попытаться развеять одолевавшие его кошмары.

Обрывки воспоминаний заполонили ее сознание. Она увидела их с братом детьми, лежащими на животе в лодке, с нагретыми солнцем макушками; они разглядывали птиц в зарослях тростника. Морские купания в Лидо, летние вечера на пляже, исполненные истомы и лени; кожа, иссушенная солью. Ее брат стоит в Сан-Микеле, на его тонкой застывшей фигуре болтается слишком широкий черный костюм, позаимствованный для похорон у кузена; лицо его бесстрастно, губы, чтобы не дрожали, плотно сжаты. И в день его отправки на фронт неожиданная нежность его поцелуя, которую она до сих пор ощущала на своей щеке.

Его тело сотрясала дрожь, переходящая в самопроизвольные спазмы. Несколько секунд она колебалась, затем неловким движением придвинулась к нему, порывисто укрыла его сначала одним пальто, затем еще одним, укутала его ноги, бедра, плечи. В голове билась лишь одна мысль: защитить его от холода, от голода и от монстров, которые терзали его. Она прижалась к его дрожащему телу, погладила его лоб и щеки, ощущая на пальцах холодный пот.

Внезапно он отвернулся, и его вырвало, и она обхватила его руками и держала, пока его тело в конвульсиях изрыгало из себя алкоголь и отчаяние, тревогу и сожаление, ужас, отвращение и жестокость, все его страхи и навязчивые идеи.

Ливия не отпускала его. Она беззвучно рыдала, открыв рот, потому что разлука с сыном была словно жгучая рана в ее сердце, потому что она чувствовала себя недостойной и беспомощной, потому что отчаяние порой могло быть таким бездонным и ужасным, что накрывало с головой и ломало до тех пор, пока от тебя ничего не оставалось, ничего, кроме запаха крови, алкоголя и рвоты… Но она не разжимала рук, удерживая своего брата на краю пропасти, прижимая Флавио к своему телу, готовая спуститься вместе с ним, сопровождая до самого края его тьмы, страдания, падения, и она откинула голову назад, чтобы удержать равновесие, потому что отказывалась покинуть его, отказывалась верить в ад, небытие и тьму, отказывалась отступать… Флавио тянул ее вниз всем своим весом, ее руки напряглись от усилия, но она держала его и не собиралась отпускать, она никогда его больше не отпустит, даже если ей придется до скончания века оставаться на ледяном полу терраццо их детства, с братом на руках.


Франсуа смотрел на своего сына, и сердце его обливалось кровью. Он сидел в одной рубашке на стуле возле детской кроватки, опершись локтями на колени, и прислушивался к неровному дыханию маленького мальчика, который спал на спине, держа у лица сжатый кулачок.

У Карло была температура. Выбившиеся из-под белой повязки влажные волосы прилипли ко лбу, длинные темные ресницы вздрагивали. Его руки были забинтованы. Слава Богу, несчастный случай произошел осенью, и на мальчике были длинные брюки и свитер. Поэтому большая часть его тела была защищена, но разбившееся стекло поранило ему руки и частично лицо. Каким-то чудом он успел прикрыть глаза. Когда Франсуа думал о том, что осколки могли лишить ребенка зрения, он испытывал леденящий ужас.

«Шрамы со временем исчезнут, поскольку кожа его лица еще будет обновляться», — сказал врач, который накладывал небольшие швы на лбу и правой щеке. Карло находился под наркозом, чтобы доктор мог работать спокойно.

Малыша, лежащего на полу в луже крови, обнаружила Колетта. Обезумев от страха, на грани истерики, девушка помчалась за Элизой, не теряя ни секунды. Та подхватила племянника на руки и устремилась в больницу, откуда позвонила в мастерскую, чтобы известить Франсуа о случившемся несчастье. Услышав бесцветный голос сестры, Франсуа вначале подумал о самом худшем. Он никогда не забудет ужас, охвативший его при мысли, что сын умер. В больнице он увидел Элизу, бледную, в платье, запятнанном кровью. Она безостановочно ходила по коридору. Две медсестры больше часа пинцетом вынимали из кожи ребенка микроскопические осколки стекла. Карло провел в больнице десять дней. Это был его первый вечер дома.

За окном порывы ветра сотрясали деревья, они стонали в ночи. Оконные рамы скрипели, словно мачты корабля в открытом море. Франсуа поднялся, чтобы откинуть одеяло. Карло нельзя было сильно потеть. Он потрогал его живот, грудь, решил, что температура не очень высокая и пока беспокоиться не о чем.

Карло вздохнул. Его губы зашевелились, будто он хотел что-то сказать.

— Я здесь, мой мальчик, не бойся, — прошептал Франсуа, застегивая пуговицы на его голубой пижаме.

Он переставил лампу, чтобы яркий свет не падал на кроватку. В углу комнаты крышка ящика с игрушками была открыта. Мальчик, похоже, был рад снова увидеть свои локомотивы и машинки.

Франсуа сел в кресло, которое принес из гостиной, и положил ноги на табурет. Он прислонился затылком к спинке кресла и закрыл глаза, ощущая неимоверную усталость.

Он был один в доме со своим сыном, поскольку Элиза уехала за Венсаном, репатриированным из России. С момента несчастного случая с Карло и неожиданного известия о возвращении Венсана брат с сестрой в течение десяти дней почти не сомкнули глаз. Встревоженный чрезмерной бледностью Элизы, он считал, что ей не стоит сейчас ехать в Париж, но она не хотела ничего слышать. Собрав свой маленький кожаный чемодан, она надела шляпку, перчатки и отправилась на вокзал.

А Ливия… Почему он до сих пор не известил ее о несчастье? Ведь она мать Карло, она вынашивала его девять месяцев и подарила ему жизнь. Разве она не имела права знать, что ее ребенок серьезно пострадал? Но в его душе будто что-то захлопнулось.

После того как врач заверил, что Карло не угрожает смертельная опасность и порезы скоро заживут, хотя пока останутся шрамы на лице и руках, Франсуа испытал прилив гнева, почти ненависти к своей жене, словно это она была виновата в случившемся. В конце концов, именно из-за нее он открыл мастерскую своего отца и заказал эти опасные листы стекла. Он в очередной раз убедился в правоте Элизы. Если бы его жена была достойной матерью, преданной сыну и мужу, этой трагедии не произошло бы. Мастерская оставалась бы закрытой на ключ, как и все эти годы, когда за ней следила внимательная сестра, и его сын не попал бы в беду.

Но нет, синьорина Гранди не довольствовалась своей ролью супруги и матери. Она чувствовала себя несчастной, неудовлетворенной, ей нужно было нечто большее, и Франсуа теперь считал это высшей степенью эгоизма.

Какого черта Ливия так долго торчит в Венеции? Прошло уже несколько месяцев с момента ее отъезда. Да, конечно, она не скупилась на открытки, письма и рисунки с маленькими забавными персонажами для Карло. Но не думала же она, что все это может заменить ее присутствие в семье? Разве ребенок мог расти нормально, слыша только далекий голос матери, чаще всего искаженный треском ненадежной телефонной линии? Как она смела так надолго оставить их под предлогом спасения мастерских Гранди? Одна отговорка сменяла другую. Теперь она утверждала, что ее брат серьезно болен и нуждается в ней, поэтому она сейчас не может его бросить. Она умоляла Франсуа понять ее, обещала вернуться сразу, как только сможет, но он отказывался ее слушать. Это было уже слишком.

Он прижал пальцы к вискам. Когда он гневался, у него болела голова, а страдания сына буквально сводили его с ума. В просторной дезинфицированной комнате он не отводил глаз от своего мальчика, лежавшего в беспамятстве на больничной кровати. Он не решался даже взять его за руку, боясь причинить боль, и никогда еще не чувствовал себя таким беспомощным.

Франсуа поднялся с кресла, подошел к окну и прижался лбом к прохладному стеклу. Дело было не только в этом. Конечно, сыну необходима мать, но, черт возьми, как же он сам нуждался в своей жене!

Она была нужна ему вся: ее капризное настроение, ее лицо и губы, оголенная шея, когда она подбирала волосы наверх, шелковистая кожа под его пальцами, ее лоно, всякий раз открывающее новые тайны, ее полная грудь. Когда он думал о ней, его тело просыпалось, напрягалось, недовольно скручивалось, причиняя ему боль. Ему отчаянно хотелось вдыхать ее аромат, просыпаться среди ночи и видеть ее рядом, вздрагивать от прикосновения ее дерзких рук, проникать в нее, обладать ею, ощущать, как она раскрывается, чтобы лучше принять его в себя, приводить ее к берегам наслаждения, когда она наконец дарила ему ощущение освобождения в таинственных глубинах своего чрева. У него была плотская и бездонная, категорическая и всепоглощающая потребность в ней.

Франсуа вздрогнул, ему стало холодно. С момента отъезда Ливии ему казалось, что его со всех сторон окружают ледяные стены. Даже во время работы в мастерской он иногда бывал рассеян. Голоса вокруг него затухали, и он оказывался в тоннеле, где ничего не видел и не слышал, отрезанный от всего мира. Легкие сдавливало словно тисками, и он боялся задохнуться. Когда он приходил в себя несколько секунд спустя, растерянно щурясь, с испариной на лбу, то отворачивался, чтобы не видеть удивленных и подозрительных взглядов окружавших его людей.

Ливия бросила его, бросила подло и бесстыдно. Она беззастенчиво пользовалась им, начиная с их первой ночи в Венеции, когда пришла к нему в гостиничный номер. А ведь он вел себя как порядочный мужчина! Он честно выполнил свои обязательства перед ней и отдал ей все, не получив взамен ничего, даже ничтожного места в ее сердце, ни одной эмоции, никакого чувства любви. Она оставила его в полном одиночестве.