— Опять эта бумажная волокита! Мы только и делаем, что заполняем какие-то формуляры.

— Послушай, но это нормально. Нужно пытаться вести учет. Каждый день прибывает около тысячи беженцев. Утром я была на вокзале. Поезда битком набиты. Некоторые пассажиры даже едут на крышах.

— Надо же, какие странные пассажиры! Людей выставляют из домов, не спрашивая их согласия. И их ты называешь беженцами? Мы не беженцы, Лили, мы изгнанники, не забывай об этом. Нас прогнали из наших деревень и городов, как бешеных собак. У нас отобрали наши дома, земли, фабрики… У нас украли нашу родину и могилы наших родителей. И что нам предложили взамен? Ничего. Разрушенную страну.

Жителей района Габлонца привезли в Кауфбойрен, что в шестидесяти километрах от Мюнхена, в вагонах для перевозки скота. Три дня и три ночи они провели взаперти, не имея возможности выйти. Как только поезд пересек границу, Ханна сорвала с руки белую повязку и выбросила ее на рельсы. Тысячи таких повязок валялись на насыпи, словно потерянные носовые платки.

По прибытии санитарки в белых халатах и косынках опрыскали их дезинфицирующим раствором. В течение двух недель карантина от этого химического запаха щипало в глазах и першило в горле. Их одежда отвратительно воняла несколько дней, но зато им выдали медицинские карты, необходимые для получения разрешения на поселение. К тому же без них они не смогли бы получить драгоценные продуктовые карточки.

В течение первых недель баварцы поселяли беженцев в школах, гимназиях, в цехах заброшенных заводов, часто прямо на земле. Каждому выдавали дневной паек. Когда фрау Эспермюллер, директриса столовой, в первый день ласково улыбнулась Лили, та разразилась рыданиями, растроганная доброжелательностью этой незнакомой женщины. Чуть позже, в мае, комитет беженцев Кауфбойрена принял решение расформировать лагерь Ридерло возле бывшего военного завода. В первую ночь, лежа в темноте, Ханна никак не могла уснуть. До каких пор их будут перебрасывать с места на место?

— Самое грустное зрелище — это сироты, — тихо продолжила Лили. — У каждого на шее висела табличка. Они все такие маленькие, некоторым около четырех или пяти лет, но никто из них не плакал. Они послушно выстроились в колонну по двое, держа друг друга за руку. И взгляды у них были совсем не детские… Фрау Хубер права, — добавила она, подняв колени к подбородку. — Малышка ни в чем не виновата. Ты не должна ее наказывать.

Ханна поджала губы, в очередной раз ощущая подавленность в этом тесном закутке размером три на четыре метра, где она была заперта вместе с умирающей матерью, лихорадочно возбужденным младенцем и кузиной, говорившей правду, которую ей совсем не хотелось слышать.

— Фрейлейн Вольф? — позвал чей-то голос.

Перед кузинами возникла маленькая женщина с волосами, собранными на затылке, в серой одежде и ботинках на шнурках. Фрау Хубер с ее совиными глазами, которые увеличивали очки, водруженные на кончик носа, отличалась невероятной активностью.

— Вот вы где, дорогуша! — сказала она, размахивая пачкой бумаг. — Отлично. Вы уже два раза от меня ускользнули, вот я и подумала, что лучше самой прийти к вам. Мне нужно знать имя вашей девочки. Прямо сейчас. Я и так вам дала отсрочку, но мне необходимо обновлять списки, вы же понимаете.

— Да, мадам, — вежливо ответила Ханна, хотя ее интересовал один-единственный список, содержащий имена солдат, погибших на фронте или числившихся пропавшими без вести, но он давно уже не обновлялся.

В который раз ее пронзила мысль о том, что Андреаса нет с ними.

Она посмотрела на младенца, который уснул у нее на руках, на его ресницы, оттенявшие щечки, пушок темных волос, и почувствовала себя растерянной. Как назвать эту незнакомку?

— Итак, фрейлейн Вольф, я вас слушаю. — В ее голосе слышалось нетерпение.

— Как ваше имя, фрау Хубер?

— Инге. Почему вы спрашиваете?

— Записывайте: Вольф Инге, родилась 10 февраля 1946 года в транзитном лагере. Мать, Вольф Ханна, родилась в 1921 году в Варштайне, в австро-венгерской Богемии, простите, в Германии, или уже в Чехословакии? — усмехнувшись, уточнила она. — Этого никто не знает наверняка. Отец…

Она выдержала паузу, в углу рта появилась горькая складка.

— Отец неизвестен, как вы уже догадались, фрау Хубер. Теперь у вас есть вся необходимая информация, не так ли? Бесполезно расспрашивать меня о ее отце, — добавила она с горькой иронией. — Я о нем ничего не знаю. Видите ли, их было трое, им стал один из них, но вот кто именно? Затрудняюсь вам ответить, мне очень жаль, что ничем не могу вам помочь. Искренне жаль…

В ее голосе появились неприятные истеричные нотки, он сорвался на последнем слове. Она заметила, что вся дрожит от гнева и бессилия. Лили положила ладонь на ее руку.

— Тихо, успокойся, — испуганно прошептала она. — Соседи услышат.

— Конечно услышат! — отозвалась Ханна, стиснув зубы. — Здесь слышно все.

— Я понимаю ваше состояние, милая моя, — сказала фрау Хубер, старательно записывая данные. — Но теперь все это нужно оставить в прошлом и набраться мужества. Вы живы. Разве не это главное? И вам повезло, что вы попали к нам, в американскую зону оккупации, а не в советскую. — Она содрогнулась всем телом, словно увидела перед собой что-то ужасное. — Начиная с мая, эшелоны, прибывшие из Габлонца, возвращаются туда. Через некоторое время, когда все наладится, вы вернетесь домой.

Она была так уверена в себе! Понимающе улыбнувшись Лили, бросив озабоченный взгляд на умирающую пожилую женщину, прикрытую до подбородка простыней, она выскользнула за дверь, ничего больше не добавив.

«Да и что тут добавишь?» — устало подумала Ханна. Разве у нее одной были проблемы? Сотни тысяч человек были свезены сюда, на юг Германии. Говорили, что скоро на каждые пять баварцев будет приходиться по одному беженцу. А ведь уже сейчас не хватало самого необходимого — жилья, пищи, — и местное население не могло радоваться такому наплыву людей, говоривших на странном диалекте, с узлами и сундуками, на которых черно-красными буквами были выведены названия: «Габлонц, Кауфбойрен, Ридерло, Бавария». Так что в этом бесконечном людском потоке судьба отдельно взятого человека никого не волновала.

Лили с ловкостью обезьянки вскарабкалась на верхнее спальное место.

— Как ты думаешь, мы скоро поедем домой? — спросила она тихонько, наклонив голову к своей кузине.

Ханна закрыла глаза, на нее навалилась усталость.

— Откуда мне знать, Лили? — вздохнула она. — Лучше спи. Завтра утром тебя ждут в мастерской по изготовлению пуговиц. Ты же знаешь, нужно работать, чтобы иметь право здесь оставаться. Я не хочу, чтобы нас и отсюда прогнали.

— Ужаснее всего было, когда я работала прислугой у противной чешки, которая меня ненавидела! Здесь мы не дома, но хотя бы на немецкой земле.

Она немного поворочалась, затем глубоко вздохнула.

— Мне жарко. Нечем дышать.

— Я знаю, Лили, но тебе нужно спать.

Младенец пискнул, и Ханна дала ему другую грудь. На мгновение темный взгляд малышки остановился на ней. Ее поразили эти огромные глаза, смотревшие на нее с безграничным доверием, тогда как сама она была совершенно растеряна. Как смог бы выжить этот ребенок, если бы не доверял рукам, которые его держали, если бы терзался сомнениями, как и его мать?

«Инге», — произнесла она одними губами, и внезапно ее дочь стала для нее существовать. Ее охватил страх, но в то же время и любопытство. Она нерешительно провела пальцем по щечке младенца, робея от этого первого проявления нежности.

В памяти всплыл зимний день из ее детства, когда она сидела у замерзшего пруда возле деревни и смотрела на рыбок, неспешно плавающих под ледяным панцирем. Тогда она удивилась, как они могут жить, оставаясь пленницами льда. Сейчас она понимала, что они, скорее всего, чувствовали себя защищенными.


Она всегда просыпалась в четыре часа утра, независимо от степени усталости, из-за острого чувства тревоги, которое вырывало ее из беспокойного сна, отзываясь настойчивой болью в желудке.

Она никому не говорила об этой боли, потому что не хотела, чтобы это списали на голод. Конечно, она испытывала чувство голода, но не так, как другие, для которых пища превратилась в навязчивую идею; она изголодалась по своей жизни, которой ее лишили, по своему городку, по своему дому с привычными запахами, по доскам паркета, скрипящим на верху лестницы, по старым чемоданам с воспоминаниями, сложенным на чердаке, по успокаивающему тиканью часов в кухне. Она изголодалась по будущему, которое было обещано ей, маленькой девочке, и теперь превратилось в пыль.

В полумраке Ханна различала силуэты стола и табурета, которые один столяр соорудил из досок, взятых у американских военных. Каждый гвоздь, каждая дощечка были на вес золота. Висевшая на вешалке одежда напоминала привидение. Жаркая и липкая темнота окутывала женщину со всех сторон. По ночам ей казалось, что она находится в утробе какого-то чудовища, издающего непонятные звуки, обладающего странными запахами. Она представляла себе все эти спящие тела вокруг нее, детей, прижавшихся друг к другу, стариков, вытянувшихся на раскладных походных кроватях американцев, стоических женщин, пытающихся восстановить силы в течение ночи, чтобы встретить очередной тяжелый день. Работоспособных мужчин было мало. Одни погибли, другие пропали без вести, многие были депортированы в Советский Союз в течение нескольких недель после окончания войны, и семьи не получали от них никаких известий. Изредка кто-то из них возвращался из союзнических лагерей для военнопленных.

Она обнаружила, что отчаяние обладает стойким вкусом, иссушающим горло. Тем не менее ей нужно было держаться. Ее жизнь теперь была лишь чередой выполняемых обязанностей, ежедневным преодолением препятствий. Необходимо было ухаживать за матерью, ободрять Лили, которая цеплялась за нее как ребенок, не дать умереть младенцу, следить за тем, чтобы у них была пища и одежда. Она боялась, что заболеет и не сможет выполнить свой долг, а ведь вокруг бродила смерть, преданная и внимательная спутница. Не было дня, чтобы с территории лагеря не выносили на носилках труп. Умирали от истощения, от старости, от усталости, от болезни. Какая разница? Покойников хоронили на все разраставшемся кладбище, предавали чужой земле, и их близкие с бледными, искаженными гримасой лицами громко рыдали, но излияние чувств длилось не дольше грозы, так как жизнь продолжалась, и ни у кого не было ни времени, ни сил на бесполезные слезы.