— Жду-не дождусь, когда увижу, во сколько оценил смерть моего ребенка!

Я хлестко бью — осознаю по каменному лицу Яра, с которого как будто медленно сползает грим, улыбка тает, взгляд пустеет, и я впервые вижу на щеках трехдневную щетину, и две морщины, рассекающие лоб, а кожа его модно-бронзового оттенка оборачивается серой, безжизненной. И сам он словно исчезает. Вот оболочка, на соседнем сиденье. А Яра нет.

Крик застревает в горле. Я чувствую себя паршиво, мне дурно, голова гудит, лодыжки сводит судорогой. Я так боюсь, боюсь до одури, и жду, и бесконечно жду… Ну вот, я вывела тебя! Давай же!

Но он не бьет.

А я ждала как минимум пощечины…

Не бьет…

Откидывается назад, закрыв глаза. Щелчок с моей стороны упрашивает бессловесно выйти, а я сижу. Смотрю на профиль постаревшего на десять лет мужчины, пытаясь осознать, что меня держит с ним? Я молода, могу родить ребенка даже после случившегося. Став состоятельной, могу ходить в мехах и от кутюр. В моей постели может быть с десяток любовников, и более молодых, чем этот, и более страстных, а я…

Беру журнал, зачем-то ручку, и выхожу из машины.

— До завтра! — мягко хлопаю дверью, и победителем иду к своему подъезду.

Спина прямая, взгляд перед собой, походка от бедра, шаг легкий; меня ничто не убивает изнутри, ничто к земле не тянет, и ничего не вынуждает сглатывать слезы. Это дождь усиливается, а победители не плачут, верно? Потери пусть оплакивают побежденные!

В тени подъезда я безвольно опускаюсь на ступени, смотрю на запертую дверь, и не могу понять, откуда мне за воротник по подбородку и щекам скатываются дождинки и почему они так долго не просыхают?

Яр не ударил.

Но почему тогда я чувствую себя избитой?

Дверь с писком открывается, но сил подняться нет. Прекрасное знакомство с новыми соседями, не правда ли? Подумаешь: устала я, присела, отдохну — пойду к себе, пока же не могу, и даже холод от ступеней не стимулирует.

В проеме появляется человек, и сделав шаг, склоняется надо мной, приподнимает, заглядывает в глаза обеспокоено. Хм, обеспокоено… Не знала бы, кто он — поверила.

— Чего тебе? — нет сил на вежливость, и отвернуться не могу, терплю рентгеновский взгляд.

А он не говоря ни слова, прижимает к себе, и дождь в подъезде усиливается, и гром гремит, или так громко кто-то плачет? Не я, вот бы не я, потому что при нем я слабости себе не прощу. И руки сильные, и в них не страшно, и на минутку, — нет, не больше, — я забываю о каньоне между нами. А потом вдруг память мне подбрасывает, — ох, очень вовремя, — одну лишь фразу…


— Не могу… — и тихий шепот.


Он не может ко мне прикасаться после охранника. Он не может, пусть даже и не было у меня с тем охранником ничего. Он не знает, что не было, и так даже лучше. Ключевое здесь слово — не может.

А я могу.

Могу нести звание «шлюха на заднем дворике», могу пережить своего ребенка, могу уйти из объятий, в которых мне хочется быть. Господи, почему мне все еще хочется быть рядом с ним?!

Потому что я — тряпка.

Потому что меня можно выбросить, вытерев ноги, подобрать, когда выстирают другие, перевернуть на изнанку и… по новой?!

— Уходи…

Он как будто не слышит, а дыхание его как веревка удерживает, но я делаю над собой усилие, упираюсь в грудную клетку и прослушав всего два удара, — так мало, — отстраняю. Его глаз не видно, только чувствую, как затягивает бездна, и падаю в нее, падаю… Нет! Вырываюсь, не могу я больше. Быть может, ни с кем не могу…

— Уходи, — повторяю просьбу, только кажется, даже шепота нет, лишь шевелятся губы. Я не знаю. Мне все равно. Внутри все кричит, протестует, гудит наковальней сердце, когда вызываю лифт, захожу в него и смотрю на мужчину в дверях.

Я по эту сторону, он — по ту.

Если скажет хоть слово, я сорвусь, и он словно чувствует. Молча ставит в кабинку сумку с вещами, нажимает на кнопку моего этажа и уходит раньше, чем сдвигается дверь.

На этаж доезжаю сидя на корточках, тихо радуюсь, что лифт новенький, и не придется освобождать куртку от жвачек, плевков и других счастий, коими делятся благовоспитанные граждане. Егорка выбегает встречать, удивляясь, что я так долго, но, видимо, погода была прекрасна, царевна была ужасна — застывает с приоткрытым ртом.

— Муха залетит, — сжимаю ему челюсть двумя пальцами и отдаю сумку.

— Самому разбирать? — морщится.

— Да нет, — говорю, — можешь пригласить горничную.

Он уходит в комнату озадаченный, а я доползаю на полусогнутых в кухню. Пока ставлю чайник, кукушка озвучивает «три» дня. Я благодарно киваю и загружаю себя мелкими заданиями. К примеру, тщетно ищу кофе — такое ощущение, тот сбежал следом за Макаром. В итоге делаю зеленый чай и пью машинально, без удовольствия, пока не подхожу случайно к окну поправить тюль и… Отпрыгиваю зайцем: от окна.

— Кто там? — выглядывает из-за моей спины Егор.

— Никого.

— Ага, ага, — соглашается, — вижу.

Я слышу резкую тишину после того, как машина отъезжает от нашего подъезда. Вот ведь, олигархен, пешком сумку через подъезд пронести не мог! И то, радеть надобно, что в подъезд их состоятельное высочество сами зашли, а не холопов прислали.

Нет, не мой это мир. И слава Богу.

Куда приятней сидеть в обычной двушке, с улыбчивым мальчишкой, громко хлюпающим горячим чаем.

— Я чета кофе не нашел.

— Я тоже.

Вздыхаем оба, а потом темные глаза лишаются грусти:

— Мы только чай пить будем или торт можно открыть?

— А ты что, — удивляюсь, — не ел его?

— Тебя же не было, — удивляется в свою очередь и вдохновившись реакцией, достает из холодильника торт. Сам нарезает щедрые куски, сам раскладывает по тарелочкам, из которых торт намеревается выползти, сам достает вилочки.

— Жаль, десертных вилок и ножа нет, — сетует.

— Да уж, — едва не поперхнувшись, поддакиваю, а сама пытаюсь вспомнить, как они вообще выглядят.

Мы пьем молча, только за ушами трещит от орешков, когда Егор тяжко вздыхая, признается:

— А я думал, ты так долго, потому что вы помирились, а у тебя тушь по щекам размазана.

Я кабанчиком мчусь в ванную, на ходу разбираясь с орешком в сахаре, и недоуменно рассматриваю лицо в зеркале, пока удается вспомнить, что я вообще не красилась. Умыться, правда, не помешает, глаза чуть припухли и красные, но и только.

Возвращаюсь на кухню, а Егор, ничуть не раскаявшись, прожимает плечами:

— На понт взял, ты же мне ничего не рассказываешь.

И не собираюсь больше вмешивать ребенка в наши отношения, он уже и так замешан по самое некуда.

— А знаешь, — говорит Егор, — он очень страдает.

— Умеешь ты улучшить аппетит, — хлюпаю на стол чаем с орешками. Приходится вытирать, подниматься опять же, бросать взгляд в окно, за которым ничего примечательного.

— Серьезно, Злата, — и как ему удается уничтожать одновременно торт и мое терпение? — Я же с ним говорил. Он тоже, как и ты, отмалчивался, держал все в себе…

Он делает театральную паузу, думая, что я куплюсь на крючок.

— А потом что, исповедовался? — фыркаю.

Это не значит, что крючок срабатывает, просто как-то… мальчик подумает, что не интересен мне, а у детей такая тонкая психика.

— Нет, — качает головой, — открываться не в его характере, ты же знаешь.

— Откуда мне знать? — возмущаюсь, но запоздало, уже кивнула — и Егор это заметил.

— Ему без тебя плохо, Злата, я не видел его таким даже когда те две вертихвостки морочили ему голову, шантажировали, что беременны, лишь бы он простил, а сами шептались за его спиной с его же друзьями, что он даже ребенка заделать не может.

— Егор!

— Я же не виноват, что у меня есть глаза и уши!

— Но все равно так нельзя говорить.

— Я только повторил!

— Повторушка, — журю его добродушно.

— Весь в тебя, — расплывается в довольной улыбке.

Звонок нарушает наше умиротворенное уединение. Пока напряжно соображаю, кто бы это мог быть и втихаря выглядываю в окошко — не высадились ли из подозрительных красных машин подозрительно нежелательные гости, мальчик открывает дверь и по-хозяйски радушно зазывает кого-то войти. Гость шлепает босыми ногами, приближается к кухне и…

— Здравствуйте, Злата Юрьевна, — приветствует меня горничная Яра.

— Здравствуйте, — оставляю в покое торт.

— Егор пригласил меня разобрать его вещи. Можно?

Смотрю на мальчика, а тот как ромашка лепестки приглаживает после дождя — солнечно мне улыбается, даже зубы пересчитать можно.

— Ну, — говорю, с силой впихивая вилку в безвинный торт, — если пригласил, то пожалуйста.

Горничная благодарно сбегает, Егор предусмотрительно устремляется за ней, а я, после того, как проходит изумление, прыскаю смехом. Н-да, обстановку сменили, а замашки прежние. Тяжело же вам придется, Егор Владимирович, в мирских условиях. Или у нас не тихая обитель будет, как мне думалось, а проходной двор?

Через полчаса девушка заходит попрощаться. Егор, не дожидаясь пока она уйдет, вгрызается в щедрый кусок торта, и мне как-то неудобно становится за голодные глаза горничной. Усаживаю ее с нами, так сказать, почаевничать за новоселье. Поначалу она сопротивляется и все величает меня по имени-отчеству, заставляя чувствовать неловкость: ее имени я до сих пор не знаю. А потом расслабляется настолько, что принимается болтать вплоть до моей головной боли: о детстве, о том, сколько у нее родственников, о церкви зачем-то, и заканчивает все это жалостливым всхлипом:

— А, знаете, я больше не работаю в доме Ярослава Владимировича. Он всех уволил.