Бертран ждет меня в глубине зала. Седые волосы, очки полумесяцем, галстук, красивый старомодный жилет. С первого взгляда понятно, что это ценитель искусства. Я осматриваюсь, нахожу знакомые лица. Улыбаюсь Пьеру или Полю; никто меня не замечает. Метрдотель похож на персонажа из массовки «Бала вампиров». Официантка, должно быть, начинала у Робло. Ничуть не растерявшись в этой унизительной обстановке, Бертран заказывает устриц и морской язык, я беру то же. Ни его старость, ни мой рак не портят нам аппетит.

Бертран рассуждает о будущем. Я в него не верю, но помалкиваю. Зачем огорчать единственного оставшегося друга? И если мне суждено умереть, то пусть он сохранит воспоминание о моем самообладании.

29 декабря

Я учусь жить совершенно одна, с моими кошками. Вспоминаю полотно Йосефа Израэлса «Старые товарищи» — это я. Когда я не пишу, то гадаю на картах. «Черноволосый юноша» (король пентаклей) повторяется, как заевшая пластинка. Один раз я вытащила перевернутую карту Смерти. Так что же: прорыв, изменения, новая жизнь или Курносая? Я купила книгу «Зелья и порчи». В память о Мод я изучаю магию.

Иногда я случайно вижу свое тело в зеркале. Это издевка надо мной. К счастью, онкологи при виде шрамов не пугаются. Больная раком, изуродованная кем-то из них, — такое они видят каждый день. Онкологи осматривают мое тело, суют нос в рану, как будто рассматривают самую банальную вещь на свете. Они не слабаки: они постоянно видят изнанку рака. Может быть, выход — это спать с онкологом?

30 декабря

Предупрежденный мудрецами из Комитета 101, д-р Жаффе отменяет следующий укол. Меня должны были стерилизовать, и вот ко мне пришла мисс Кровотечение. Вместо того чтобы иссякнуть, кровь брызжет во все стороны! Истощение! Я опустошаюсь, я истекаю! Какая же я неблагодарная пациентка.

Я всегда знала, что мной движут гормоны и что они так просто не сдадутся. Эстрогены и прогестерон были эликсиром молодости. Сумасшедшие гормоны правили бал. В блеске глаз, под кожей, в рождении желания — везде царила мисс Либидо. Ведомая ею, я любила без оглядки, работала и жила на полную катушку. Я испытывала удовольствие, я строила планы.

Чтобы победить рак, надо убить самку. Теперь я стану только личностью. Как многие бунтари, я многим обязана Симоне де Бовуар, но, что бы там ни говорил Бобр, я больше ценила в себе женщину.

* * *

Элка впала в спячку. Ее живот раздулся, как будто она была беременна своими бедами. Элка поняла, что человек, потерявший здоровье, как правило, очень одинок. Это было все равно что оказаться на необитаемом острове, окруженном пакетботами и парусниками, которые не хотят бросить якорь и послать спасательную шлюпку. Улыбающиеся матросы машут руками.

«Держитесь!» — подбадривают они с борта.

А Элка все смотрела и смотрела, как на улице Томб-Иссуар падает снег.

31 декабря, четырнадцать часов

Я возвращаюсь из Вильжюифа. Диагноз д-ра Жаффе непримирим: против меня вновь заговорит оружие, опять скальпель, полюбивший меня скальпель, — опять операция. «Я больше не выдержу», — удрученно думаю я. Мы думаем, что мы не можем, но мы сможем. Видишь ли, Франк, трудно передать словами, что может вынести человеческая природа. Как, впрочем, и многое другое, боль — всего лишь привычка.

Иногда мне хочется закрыть тетрадь: так тяжело все это писать. Заложница болезни в сгущающейся ночной мгле, я думаю об этой последней встрече, на которую тебе придется согласиться. Я вручу тебе эту тетрадь, ты узнаешь о Любви, ты узнаешь обо всем, а потом попробуй с этим справиться.

2 января

Меня отпустили из Поль-Брусса, где я прохожу предоперационное обследование, я читаю старые записные книжки, пожелтевшие письма. На фотографиях — поблекшие лица, на бумаге — выцветшие буквы. Память великодушна. Она избирательна. Мы помним страдание, но не помним подробностей. Поэтому так важны письма, фотографии, записные книжки. Лучше всего, когда ты действуешь на своей территории; мне надо разбередить рану, я прорастаю в нее, выискиваю улики и доказательства. У меня нездоровая мания все хранить: служебные записки, поздравительные открытки, номерки из гардероба, театральные программки, — есть из чего выбирать!

В зеркале я вижу свое странное и загадочное отражение. Знай, Франк, у человека три лица. Наше привычное, каждодневное — это всего лишь набросок другого, того, которое проявляется, когда мы страдаем. А последнее лицо — это маска смерти, она изменяет черты лица, выявляя его истину. Я наблюдаю за своими собственными изменениями. Это, конечно, все еще я, но и как будто кто-то другой. Почти красивая отшельница; так страдание стирает все незначительное, чтобы изваять саму сущность бытия и придать истинную значимость — то величие, которое роднит всех людей.

Глядя на свое отражение, я вижу глаза обреченной, заблудившейся в дремучем лесу. Уже темнеет. Ей бы спросить дорогу у прохожего, но он никогда не появится, потому что разумен и не заблудится! Рот как рот — отверстие для принятия пищи, впалые щеки, лоб стал лбом в полном смысле слова — огромным, просто необъятным. Из-за худобы глаза как будто вылезли из орбит.

На тощих плечах болтается полосатая пижама; я и темница, и каторжник, я и приговоренный, и надзиратель, а моя Вселенная — концентрационный лагерь. Можно обмануть дозорного на вышке и сбежать от всего, но не от себя. Измененная ладонь без линии любви, без линии жизни. Светлое будущее в могиле! Исхудавшие пальцы, что большой, что средний, выглядят, как мизинец. Моя кисть стала похожа на большого паука. Я пишу — поэтому, к несчастью, она все время перед глазами.

* * *

Вечером перед операцией Элка сказала Теобальду, что в случае печального исхода она хочет быть похороненной на еврейском кладбище Фонтенбло.

— Почему в Фонтенбло? Почему на еврейском кладбище? — удивился Теобальд.

— Потому, — отрезала Элка.

В коридоре сидела Вера и читала «Современную женщину».

После бесконечного количества операций пациент хорошо изучил правила. Душ с бетадином, специальная рубашка, голодание, премедикация. Знакомое оцепенение охватывает мозг. Вас кладут на каталку, санитар вывозит вас в коридор: там родственники, они машут руками так, будто провожают вас на тот свет. Страх, этот омерзительный страх, охватывает напичканного лекарствами больного, когда через двери блока санитар вкатывает его в операционную, а точнее — современно оборудованный ад.

Ей был знаком весь этот ужас: ее укладывают на стол — этот стальной поднос с наклонными краями, эту разделочную доску под огромным прожектором. Чудовищный жар после первого же укола жжет горло, ее сковывают, ищут уцелевшие вены и на этот раз находят. Перед глазами все уплывает, в ужасном страхе больше никогда не проснуться темнеет сознание.

* * *

Два десятка кроватей, стоявших в послеоперационной, выглядели, как инкубаторы для недоношенных детей, только большого размера. Через час после возвращения из блока Элка пришла в себя. «Да шумит море и что наполняет его, Вселенная и живущие в ней; да рукоплещут реки, да ликуют вместе горы пред лицем Господа, ибо Он идет судить землю. Он будет судить Вселенную праведно и народы — верно»[8].

Элкин верующий сосед читал вслух Псалтирь. Прооперированный мужчина сообщил Элке, что он из палаты 254, отделение Керси. Если они выйдут отсюда, может, она позвонит ему? Едва вылезший из гроба, раковый, он уже клеился к женщинам! Над книгой были видны только его глаза. А он какой — излечимый или обреченный? Элка хотела улыбнуться, но не смогла. «Еще не кончилась воронья зима», — подумала она.

Медсестра вложила ей в ладонь трубку от капельницы. Это был насос, он при необходимости качал морфий. Вспоминая жестокости Круэллы, Элка подумала: «Какая роскошь».

— При нестерпимой боли жмите, — подсказала медсестра.

Она вынула из кармана градуированную линейку и попросила Элку оценить свое страдание.

— Максимальное, — прошептала больная.

— Ну так жмите! — повторила сестра.

Ее глаза сочувственно смотрели из-под зеленой маски. Рыжие волосы скрывал колпак, из-под него на лоб выбилась одна прядка. Понемногу все кровати заполнялись большими младенцами под присмотром армии анестезиологов. В полумраке медсестры порхали, как ангелы. Как будто их халаты были с крыльями — полупрозрачные, из жатой бумаги «а-ля Иси Мияки».

Элка вспомнила, что в блоке она была на «первой позиции», как говорят пилоты перед взлетом. Часы на стене показывали одиннадцать утра. Санитары увезли ее на рассвете. Три часа операции. «Итак, я выжила», — удивилась она.

Усиливалась усталость, туман заволакивал ее мозг. Элка стала мерзнуть все сильнее и сильнее. У нее застучали зубы.

— Вы бледнеете, — забеспокоилась сестра и позвала практикантов.

Над ней склонился д-р Жаффе.

— Давление очень низкое. Цвет лица землистый, рефлексов нет. Гемостаз! Быстро!

Медсестра сверилась с записями и уколола Элкин указательный палец. Вокруг уже собиралась толпа. Все говорили одновременно. Элка поняла: что-то не так. Должно быть, возникли осложнения. Кажется, она была королевой осложнений.

— Экстренный вызов! Предупредите блок!

Она была слишком слаба, чтобы волноваться. Вокруг ее кровати бегали практиканты. Подняв глаза, Элка отметила, что капельница сменила цвет. Красный. Вторая капельница. Вливали не только в здоровую руку, вливали в обе! Кто-то крепко прижимал ее локти к кровати. «Красная капельница — значит, кровь», — подумала Элка. Они не только терзали то, что осталось от ее руки, но и вливали ей чужую кровь! Разве чужая кровь не опасна? А что если ее заразят гепатитом В или С, вирусом коровьего бешенства, СПИДом? Им что, рака мало? Кто-то подбежал с новыми пакетами для капельницы. Плазма начинала действовать.