— Неужели тебе никогда не приходило в голову, что если бы Маат действительно нуждалась в помощи, ваш заговор закончился бы полной победой? Маат сама использует нас, если ей нужно что-то исправить, а когда мы пытаемся сделать это против ее воли, просто бросает нас, предоставляя собственной судьбе.

— Философ Ту, — усмехнулся Паис. — Ту, защитница справедливости. Странно звучат эти слова в устах такой честолюбивой и беспринципной женщины, как ты. О, пойми меня правильно. — Паис поднял руку, не давая мне заговорить. — Я не хочу тебя оскорбить. В юности твое честолюбие выражалось в капризах, которые ты очень ловко умела направлять в нужное русло — свое, разумеется. Иначе как бы ты попала к нам? Но теперь твое честолюбие стало другим — более управляемым, очищенным от эгоизма, правильным. Теперь ты разбираешься, что хорошо, а что плохо, и четко знаешь, чего хочешь. Так и я когда-то. Это здоровые амбиции, Ту. И все же амбиции. Иначе чем бы мы отличались друг от друга? Вот мы сидим, два человека, которых боги сделали похожими друг на друга. Даже наши желания были тогда одинаковы. Так почему же стали разными наши судьбы?

Я не знала, что ему ответить. Чтобы скрыть смущение, я взяла серебряный кубок и отпила немного вина. На душе у меня было тяжело, Паис все понял верно.

— Не знаю, — продолжал он. — Наверное, потому, что боги решили наградить тебя за мужество, которого у меня не оказалось.

Мне захотелось сказать ему что-то хорошее, утешить, но вместо этого я произнесла:

— Тебе не идет смирение, Паис. Знаешь, ты мне больше нравишься заносчивым и самоуверенным.

Он рассмеялся, и мне больше не хотелось его утешать.

— Я очень старался заставить тебя молчать, — сказал он. — А сейчас рад, что ты осталась жива. Твой образ преследует меня с тех самых пор, когда я впервые увидел тебя на пиру у Гуи. Он тогда собрал нас, чтобы показать тебя и решить, годишься ли ты в наложницы фараону.

— Я видела тебя задолго до того пира, — грустно сказала я. — Обычно я сидела на полу в своей комнате и смотрела в окно, когда Дисенк задувала у меня светильник и уходила спать. Однажды ночью я смотрела, как разъезжаются гости Гуи. Ты вышел из дома и стоял во дворе. Пьяная царевна уговаривала тебя отвезти ее к тебе домой, но ты отказался. Ты ее поцеловал. Ты был в красном. Я не знала, кто ты, но, Паис, ты был красив, как бог, когда засмеялся, стоя в свете факелов! А я была юной девчонкой, полной наивных детских фантазий! Я никогда не забуду ту ночь.

Говорить все это я не собиралась. Я думала, что время сотрет из моей памяти эти воспоминания или исказит их, но этого не случилось, а сейчас я ужасно боялась, что одно насмешливое, сальное или избитое замечание Паиса все испортит, но он молчал. Я не поднимала на него глаз, и в камере повисла тишина. Наконец он заговорил.

— Будь ты неладна, — хрипло сказал Паис. — Зачем нужно напоминать, что и я когда-то был простым наивным мальчишкой, для которого любое, даже самое незначительное событие превращалось в романтическое приключение? Того ребенка больше нет, он похоронен под необходимостью, потребностями, мерзкими решениями и службой в армии, а также постоянным желанием потакать своим прихотям. Я не хочу больше о нем вспоминать. Не сейчас! Слишком поздно, уже ничего не исправишь!

Я не ответила, и Паис быстро взял себя в руки.

— Прости, Ту, — сказал он. — Прости, что я не соответствовал тому образу, который ты из меня сделала, прости, что принимал участие в совращении твоей юной души. Это единственное, что меня мучит. А сейчас давай выпьем и расстанемся.

Дрожащими руками я поднесла к губам кубок. Паис тоже. Мы словно совершали некий торжественный ритуал очищения, наполнивший воздух камеры миром и величественным покоем. На меня снизошло такое умиротворение, что я забыла об ужасной просьбе Гунро, забыла, что хотела напиться до беспамятства. Мы осушили кубки и разом встали. Паис взял меня за шею, наклонился и крепко поцеловал.

— Если когда-нибудь встретишь Гуи, передай ему от меня привет, — сказал он, отпуская меня.

Странно, как были похожи его губы на губы брата.

— И еще, — добавил он. — Я знаю, что он жив, но не знаю, где скрывается. Видимо, он представлял меньшую угрозу для Египта, чем я. И вообще у меня такое чувство, что вы еще встретитесь.

Мы подошли к двери. Я подозвала стражника, и тут Паис прижался лицом к деревянной решетке.

— Ах, свобода, — пробормотал он, и я увидела, как побелели его пальцы, сжимавшие прутья решетки. — Молись за меня, Ту, на Прекрасном Празднике Долины. Выкрикни погромче мое имя. Может быть, боги и найдут меня.

Больше нам было нечего сказать друг к другу. Я прикоснулась к его плечу, еще твердому и полному жизни, и он вернулся в камеру. Дверь за ним закрылась. Изис ждала меня, и мы быстро пошли в сторону гарема. Я ни разу не оглянулась.

Вернувшись к себе, я припала к кувшину и принялась жадно пить, но не вино, а воду. Потом повалилась на постель и заплакала, тихо, без криков и всхлипываний. Я оплакивала не Гунро, или Паиса, или даже себя. Просто я поняла, какая жестокая вещь — жизнь, скучная и тяжелая для одних и легкая и яркая для других. Жизнь — это путешествие, полное несбывшихся мечтаний и разрушенных надежд. Наплакавшись, я уснула и проснулась, когда солнце клонилось к западу, а возле моей постели на столике стоял поднос с горячим бульоном и свежим хлебом.

Приступив к ужину, я стала думать, какой яд выбрать для Гунро. Я размышляла спокойно и сосредоточенно, стараясь не вспоминать о сердечной боли и гневе, которые вызвала во мне та встреча. Во время ареста у меня забрали ларец, в котором хранились лекарства, полученные от Гуи, и папирусы с описаниями различных болезней и способов их лечения. В ссылке мне было строго запрещено заниматься ремеслом, которому меня учили так долго и тщательно. Потом в кладовой гарема мне разрешили набрать всяких лекарств, но ядов среди них не было. Теперь же, отправляя в рот кусок за куском, я попыталась вспомнить все, что знала.

Это оказалось нелегко, поскольку мне пришлось вспоминать и те обстоятельства, при которых я использовала яд, а это причиняло мне боль. Я вспомнила огромный кабинет Гуи и маленькую комнатку рядом с ним, где хранились травы, полки, уставленные горшками и ларчиками, каменные бутыли, льняные мешочки с сушеными листьями и корешками. Я вспомнила, как сидела перед Гуи, держа наготове перо и папирус, а он, ловко орудуя ступкой и пестиком, объяснял мне, что сейчас делает и зачем. По комнате плавали незнакомые запахи; одни были такими сильными, что от них болела голова, другие легкими, едва уловимыми, и все они смешивались с любимым ароматом Гуи — запахом жасмина.

Жасмин. Я отодвинула блюдо и уставилась на желтый свет лампы у меня на столе. Желтый жасмин, гельземиум, вот что может убить. Каждая его часть — цветы, листья, корни, стебель — смертельно ядовита. Большая доза сработала бы наверняка, но могут быть неприятные проявления — тревожное состояние и судороги. Мандрагора тоже неплохо, но, чтобы умереть, Гунро придется принять большую порцию, что также вызовет сильнейшие боли. Я знала это по собственному опыту. С содроганием вспомнила я Кенну, слугу Гуи, которого я убила настоем мандрагоры, и все из-за своих глупых страхов. Он умер, захлебнувшись собственной блевотиной, от внутреннего кровотечения.

А может, паслен? Я вздохнула, и моя тень на стене задвигалась. Паслен добавляли в отравленную приманку для гиен, и, вспомнив об этом, я усмехнулась. Пусть смерть от него легка — сонливость, потом паралич и — конец, и все же от паслена я решила отказаться. Сейчас я не позволю себе веселиться, ибо хочу жить в мире и согласии со своей совестью.

Что еще? Есть рвотный орех — очень действенный яд. Его можно проглотить, или вдохнуть в виде порошка, или втереть в кожу. Но, как и многие токсины, он вызывает судороги такой силы, что человек умирает, выгнувшись дугой.

Положив голову на вытянутую руку, я размышляла, скользя взглядом по тускло освещенной комнате. Постепенно меня начал одолевать страх. Откуда-то из щелей слышались скрип и перешептывания, эхом разносившиеся по комнате, в тишине которой от муки и отчаяния беззвучно выла моя душа. Когда я почувствовала, что сейчас не выдержу и закричу, я встала, надела сандалии и, набросив на плечи плащ, вышла на улицу.

Решительно шагая мимо Дома царских детей и помещений для слуг в сторону кабинета Хранителя дверей, я молила богов, чтобы он был у себя. Был поздний вечер, и слуги еще не ушли спать, а возились возле своих каморок. Из расположенных неподалеку кухонь доносился запах пищи. Те, кто меня замечал, кланялись, недоуменно на меня поглядывая, но я не обращала на них внимания.

Еще один поворот направо, и я вышла к воротам, которые охранялись стражниками, поскольку вели на территорию дворца. Попросив одного из стражников проверить, у себя ли хранитель и не согласится ли он принять меня, я стала ждать. Вскоре стражник вернулся и махнул мне рукой. Мне повезло. Хранитель был у себя, он работал. Кабинеты царских министров располагались рядами, смыкающимися под прямым углом, возле стен, разделяющих помещения для царских слуг и официальных гостей, откуда было рукой подать до кабинета царя и пиршественного зала. Пройдя через ворота, я повернула налево и вскоре подошла к открытой двери, за которой находился человек, управляющий всей жизнью гарема. Через открытую дверь мне было видно, как он складывает в небольшой сундучок свитки папирусов. Услышав мои шаги, хранитель поднял голову. Поклонившись, захлопнул крышку сундучка и сказал писцу:

— Отнеси это в канцелярию. — И обратился ко мне: — Входи, госпожа Ту. Что тебе нужно?

Подхватив сундучок, писец выскочил в коридор, на ходу поклонившись. Дождавшись, когда он скроется в темноте, я вошла в кабинет хранителя.

Амоннахт улыбался, глядя на меня и опершись одной рукой о стол, а я не знала, что ему сказать. Заметив мою растерянность, он кивком показал мне на стул, потом на кувшин вина, но я лишь покачала головой. Наконец я заговорила.