Пулитцер Роксана

Двойняшки

Посвящается Маку и Заку, научившим меня дарить, и Лоррейн Одассо, научившей меня прощать.

Выражаю признательность всей моей семье и Роберту Уоррену за искреннюю поддержку, оказанную мне во время написания этой книги.

Отдельная благодарность Питеру Гетхерсу, моему редактору, за его терпение и помощь.

Настоящее

Грейси вздрогнула и проснулась. Она почувствовала, что простыня под ней стала влажной, сбилась в комок, и провела вспотевшими ладонями по своим длинным спутавшимся волосам. Полежав некоторое время неподвижно, она перевела взгляд на прутья решетки, закрывавшей двойную раму окна. Посмотрев чуть в сторону, с облегчением заметила старый, видавший виды стул, на котором любила сидеть ее мать, когда Грейси была еще ребенком, и индийскую шкатулку, покрытую голубым лаком, в которой та хранила все свои драгоценности. «Наверное, Керри уже приходила», — устало подумала она. И потянулась за авторучкой…

Дорогая мама!

Когда я здесь, мне все время хочется писать тебе.

Доктор Кейн не возражает, но мне не нравится выражение его глаз, которое появляется всякий раз, когда я упоминаю о тебе. Они становятся бесцветными, словно оберточная бумага. Мне хочется взять кисточку и покрасить их в оранжевый или пурпурный цвет.

Когда в предыдущий раз мне пришлось пробыть здесь довольно долго, я разрисовала все стены ванной комнаты мелками, которые мне подарила Керри на день рождения. Я уставала от монотонности этих стен, и ужасные образы представали предо мной: гоблины и вампиры злобно смотрели на меня отовсюду, драконы и циклопы скакали вокруг меня, и казалось, что все забытые страхи детства собрались в ванной комнате. Однажды я испугалась настолько, что вылетела оттуда в одном белье, сшибая все на своем пути, и пулей понеслась по коридору к медсестре, дежурившей в ту ночь.

Но, увы, найти утешение у нее было невозможно: не женщина, а настоящая улитка — бесформенная, скользкая, чужая, и к тому же от, нее пахло йодом.

На этот раз в своей убогой палате я чувствую себя почти в безопасности. Решетка на окне, кажется, ограждает меня от внешнего мира и одиночества, которое в доме папы гнетет меня до боли в сердце. Я ощущаю твое присутствие в этой комнате настолько, что мне кажется — вот-вот я потрогаю тебя рукой. Это утешает меня и придает сил. Возможно, это чувство умиротворения и спокойствия появляется у меня после приступов?

Последние три-четыре дня смешались в моем мозгу в одно мутное пятно, иногда оно пропадало, и в такие моменты я видела расстроенное лицо Керри, склоненное надо мной, если же я его не видела, то плакала навзрыд.

Мне кажется, что меня все это время держали привязанной к постели. И все это время я просила их принести тебе стул. Почему всегда получалось так, что стула не хватало именно тебе? Почему-то для отца он всегда находился — как, например, когда мы были в первом классе, а вы приходили в нашу школу в Палм-Бич на празднование Дня матери. Ты помнишь, как мы с Керри волновались в тот день? Мы не могли дождаться, когда же наконец сможем поздравить тебя, подарить наш цветочный горшок из папье-маше и прочитать стихи, написанные на открытке, тщательно прикрепленной к букету из четырех тюльпанов:

Самой лучшей маме на свете,

С поцелуями,

Керри и Грейси.

Это был первый в нашей жизни День матери без тебя. Первый с того времени, как ты развелась с папой и мы расстались. А в школу на этот праздник приглашали всех мам.

Я помню твою растерянность, когда ты вошла в класс, где за маленькими школьными партами сидели пятнадцать улыбающихся мам, а в середине, на том месте, где должна была бы сидеть ты, возвышался папа и твердым, уверенным голосом рассказывал что-то о том, какие у него способные дети.

Я бросилась искать стул для тебя, но мисс Вильяме сказала, что ни одного свободного уже не осталось. Весь праздник ты так и простояла у двери, делая вид, что не заметила той наигранно-гостеприимной атмосферы, которая наполнила комнату, когда ты вошла. Ты просто смотрела на нас и гордилась нами.

А они… Для них ты была изгоем, и они вели себя как стая волков, скаливших на тебя клыки. Я помню, как, начав читать свои стихи, я краснела и смущалась настолько, что думала — ни за что не дочитаю их до конца. Тогда впервые в жизни я испытала странное чувство — какую-то смесь страха, вины и боли. Я была тогда слишком маленькой, чтобы понять, что это такое. Только спустя много лет я осознала, что это было.

Мне было стыдно! Стыдно за собственного отца!

Когда концерт закончился, я немного повеселела, увидев, как ты заулыбалась, когда мы с Керри побежали к тебе с нашим подарком. Но папа, зааплодировав громче всех, как всегда, воспользовался ситуацией. Все поздравляли меня и Керри, мы говорили всем спасибо. А когда наконец нас оставили в покое и мы могли подарить тебе наш цветочный горшок, мы, к нашему ужасу, увидели, что отец, держа его в руках, выходит из класса.

Я никогда этого не забуду. Ты старалась, как могла, утешить нас. Ты целовала и обнимала меня и Керри.

Ты говорила, что в твоих мыслях этот горшок с тюльпанами будет всегда стоять на тумбочке именно у твоей кровати и что только таким способом эти тюльпаны можно будет сохранить навсегда. Но я так и не смогла прийти в себя после этого. Много лет подряд я попадаю в эту больницу в День матери. Видимо, я всю жизнь буду искать для тебя стул.

После вашего развода я возненавидела школу. Тогда мы были в подготовительном классе. То, как все изменили отношение к тебе, было неожиданным и вызывало чувство растерянности. Теперь тебе приходилось выпрашивать разрешения участвовать в наших школьных делах. Я помню, как однажды тебе запретили пройти в зал на спектакль, который ставил наш класс, а в следующий раз, в день открытых дверей, ты принесла с собой копию решения суда, чтобы войти внутрь и встретиться с нашим учителем. И я, и Керри видели, какое унижение тебе пришлось пережить, но мы никогда не осмеливались показывать наших чувств — мы боялись расстроить папу. Инстинктивно мы понимали, что он был в хорошем настроении лишь тогда, когда им безгранично восхищались и слепо за ним следовали. И мы держали наши чувства при себе, не нарушая правила игры, установленные им.

Я никогда не забуду слов, которые ты сказала после происшествия в День матери: «Если кто-нибудь нарисует на земле круг, а вы окажетесь вне его нужно быть умными и любить этих людей. Тогда вы выиграете. Нарисуйте круг побольше, чтобы он включал и вас, и этих людей». Я стараюсь следовать этому совету, но мне все тяжелее и тяжелее в том жестоком кругу моей любви, который я сама себе нарисовала.

Мама, мне так плохо. Пока мне нечем тебя порадовать. В моей голове бушуют такие противоречивые мысли. Может быть, они и стали причиной моих снов.

Я помню, как ты и папа ссорились ночи напролет.

Нам с Керри все было слышно. Я помню, как колотилось мое сердце. Я молила Бога, чтобы ваши крики наконец прекратились. Я хотела, чтобы появилась фея с волшебной палочкой в руке и, взмахнув ею, превратила вас в прежних папу и маму. Сейчас я бы с радостью согласилась слушать ваши крики, а не ту тишину, которая установилась в доме после вашего развода. Без тебя там стало так пусто и так гнетуще.

Папа не оставил в доме ничего, что могло бы напомнить нам о тебе, всего за одну неделю поменяли всю мебель и перекрасили стены. Я помню, как ты была расстроена, когда тебе не разрешили войти в дом после суда, но, уверяю тебя, ты была бы еще больше расстроена, увидев, во что превратился твой некогда прекрасный дом. Чувство непереносимого одиночества не оставляло нас с Керри ни на секунду. Мы старались заставить друг друга спать, мы чувствовали себя словно чайные ложки, зажатые ящиком кухонного стола, мы обе посасывали большой палец руки, чтобы успокоиться и заснуть поскорее. Временами сквозь слезы я, как мне казалось, слышала твой голос: ты умоляла разрешить тебе войти к нам. Как тебе, наверное, было тяжело сдержать боль и ярость, которые ты чувствовала в ту минуту. Хотя, с другой стороны, ты прошла через этот судебный процесс с высоко поднятой головой и чувством терпимости к людям. Даже когда тебя отправили в тюрьму в тот страшный день, ты держала голову так же высоко, а твой голос оставался таким же добрым и мягким.

Когда я думаю, что такой человек, как ты, мог оказаться за решеткой, у меня мурашки бегут по коже.

Самые возвышенные существа — такие как бабочки, ангелы и ты, — не могут находиться взаперти. Они должны нести миру добро и красоту.

Это, наверное, странно, но с тех пор, как взаперти оказалась ты, у меня появилось ощущение, что ты где-то рядом со мной. Я была еще совсем маленькой, но ясно чувствовала, как ты обнимаешь меня и что-то шепчешь на ухо… А сейчас, когда ты приходишь ко мне, я ясно вижу твое астральное тело и так же ясно слышу твой чудесный голос, чистый и звонкий, как музыка.

Мама, я так скучаю без тебя.

Люблю, целую и обнимаю тысячу раз.

Грейси.

Закончив писать, Грейси почувствовала, будто тяжкая ноша упала с ее плеч. Ее письмо матери было инстинктивным стремлением помочь себе справиться с трудной ситуацией. Сейчас она была благодарна судьбе за то, что осталась жива после последнего провала памяти. На какую-то долю секунды она забыла, что находится в больнице, что на окнах ее палаты решетка и что ее заточение не многим отличается от тюремного.

Раздался стук в дверь, и Грейси вздрогнула. Дверь распахнулась, в палату вошел доктор Кейн, главный психиатр клиники, расположенной в северной части Палм-Бич. Подходя к кровати, он привычно сказал: