Следствие, а за ним и суд, вполне проникшись общими настроениями, двинулись к восстановлению попранного миропорядка с целеустремленностью и неотвратимостью бульдозера. Несколько драчунов отделались штрафами, двоим дали условные сроки, но Косте светило огрести по полной программе. Какие еще варианты, когда вот он, главный злодей, которого необходимо образцово-показательно покарать? Ну и что, что несовершеннолетний – статья-то «особо тяжкая»!

К счастью, Быков к началу громкого – для их тишайшего местечка – процесса все-таки вышел из комы. И хотя врачебные прогнозы были единодушно нерадостны – частичный паралич без надежд на улучшение, – «убийство» сменилось «тяжкими телесными повреждениями». Прокурор – старый приятель зампредгорисполкома (впрочем, в их городке вся «верхушка» более-менее приятельствовала) – метал громы и молнии, требуя максимально сурового наказания, но более «легкая» статья плюс Костина молодость позволили «отделаться» четырьмя годами.

Зона есть зона, а «малолетка», пожалуй, еще суровее взрослой. Позже Костя, который, как это ни странно, всегда любил читать (а в колонии полюбил еще больше), вычитал у кого-то, что тюремный опыт – опыт абсолютно отрицательный, он не учит ничему нужному и вообще никоим образом не идет человеку во благо. Писатель, сформулировавший это правило, сам при Сталине оттрубил семнадцать лет на Колыме, так что выводы свои взял не с потолка, а прочувствовал на собственной битой, резаной, колотой шкуре.

Костина шкура стала «колотой» очень скоро. Первое время он, зарабатывая авторитет (а иначе сомнут), хорохорился, благо «тяжелая» статья позволяла, и демонстрировал полную крутизну. Не избег, разумеется, и татуировок. Наколки едва успели поджить, когда на него тяжкой лапой навалилась тоска. Уходящий в будущее срок казался бесконечным, а окружающая действительность – невыносимой. Режущий запах хлорки, неистребимый, преследующий даже во сне, однообразно-унылые построения и переклички, заставляющие чувствовать себя бараном в стаде, вопли надзирателей, ряды двухэтажных шконок – и ни малейшей возможности уединиться, ни намека на личное пространство. Вечный привкус опасности, не позволяющий расслабиться ни на мгновение. Не будешь волком – не выживешь, задавят, сожрут.

Впрочем, Косте как-то удалось отгородиться от раздражавшей его общей массы. Силу здесь уважали и его бойцовские навыки оценили. И не только бойцовские. Как-то в слесарке один мелкий, но совершенно отмороженный придурок, опившийся к тому же чифиря, окончательно слетел с катушек: вооружился здоровенной заточенной отверткой, грозился всех положить – и кого-то даже неслабо поранил. Подойти к нему боялись все, и зеки, и конвойные, – двигался пацан с невероятной скоростью. Возле Кости не было ничего, что годилось бы в качестве оружия, только в руках тяжеленный рашпиль, которым он как раз обрабатывал какую-то массивную железяку, – не самый подходящий инструмент для фехтования. Сбрендивший пацан вертелся юлой, длинное легкое отверточье жало взблескивало, казалось, со всех сторон сразу – как целый десяток молний. Костя не очень понял, как ему удалось победить – тело реагировало быстрее мозга. Десять секунд металлического звона – и отвертка улетела в дальний угол, а пацан, извиваясь и пытаясь кусаться и пинаться, лежал на полу. «Ну ты д’Артаньян ваще, прям как в кино! Рашпилем фехтовать, во, надо же» – восхищенно шептали Косте во время ужина.

После этого случая первоначальную, вполне очевидную кличку Седой, к которой Костя привык еще в школе, сменила другая – Рашпиль. И приклеилась намертво. Косте, по правде сказать, было все равно, лишь бы не цеплялись. А после этого случая его окончательно оставили в покое: сильный, независимый, может за себя постоять так, что мало не покажется. Да еще и малахольный какой-то, книжки читает. Ну его, в общем. Костя и впрямь зачастил в библиотеку – книги позволяли хоть ненадолго выключиться из осточертевшей тюремной реальности, во время чтения вроде бы даже запах хлорки не так доставал. Довольно быстро он понял, что и школьные занятия (в колонии, как и положено на «малолетке», была, разумеется, школа), поначалу воспринимаемые как такая же нудная рутина, на деле тоже штука вполне интересная. Так что школу он окончил вполне прилично.

Когда Седову стукнуло восемнадцать и подошло время переводить его во взрослую колонию, подоспела какая-то там амнистия – не то к очередному юбилею Победы, не то еще что-то в этом роде, – и Седов как «приличный» вышел на волю. Странно, но благодарности к начальнику колонии, впихнувшему его в список на освобождение, Костя не испытывал ни на грамм. На воле было… неуютно. Угрюмая замкнутость, которой он защищался на зоне, сменилась нервной агрессивностью и постоянным ожиданием худшего. Мерещились косые взгляды и шепот за спиной. Казалось, видное всем клеймо изгоя навеки въелось в кожу – вместе с запахом хлорки, который невозможно было смыть.

Хлоркой воняла даже квартира, куда – к страшно постаревшим за недолгое, в общем, время родителям – он вернулся. Вернулся – и пожалел. Сверстники уже куда-то разбрелись-разъехались – кто в армию, кто за «длинным рублем» на дальние стройки и буровые, кто в институты. Даже девчонок стало как-то заметно меньше – остались в городке в основном те, кто уже успел выскочить замуж, они жили какой-то своей непонятной семейной жизнью.

Ну, здесь ловить больше нечего, решил Костя, помнивший, как городок относился к «клейменым». И завербовался на Камчатку, на рыболовецкий сейнер. Жизнь-то вроде не закончилась еще, надо хоть мир посмотреть, вольного океанского воздуха глотнуть.

Океанского воздуха было в изобилии. А вот с «посмотреть мир» нарисовались сложности. Железная коробка сейнера, неделями и месяцами болтавшаяся посреди одинаковых, как близнецы, волн, была изучена до последней заклепки – и больше смотреть было не на что. Это только с берега, и то издали, кажется, что море – сплошная романтика. На деле же угрюмые серые волны, вязкие туманы, внезапные снеговые заряды и непрерывно висящая в воздухе водяная морось, так что кажется, будто двигаешься сквозь какую-то отвратительно гигантскую холодную похлебку, – все это столь же уныло, как асфальтовый плац в колонии, и надоедает так же быстро.

Иногда, правда, капризная здешняя природа все-таки баловала. Посреди нескончаемого, выматывающего душу ненастья распахивалось вдруг светлое окошко: свинцово-белесые тяжелые тучи растворялись в небесной синеве, океан переливался бирюзой и аквамарином, а на горизонте, словно нарисованные серебряным карандашом прямо по безмятежной синеве, возникали конусы вулканов. Царившая над всеми Ключевская сопка выглядела совершенной до нереальности. Словно старинный художник из соседней – рукой подать – Японии, обмакнув кисть в серебряную тушь, легко, одним мастерским росчерком начертил над безупречным горизонтом безукоризненно точный иероглиф – загадку для будущих веков. Чтобы каждый, кому выпадет счастье его увидеть, даже не пытался понять, что он означает, а лишь наслаждался, впитывая в память совершенство серебряных линий.

Впрочем, думал про себя Костя, вряд ли кто из команды сейнера не то что задумывался, а хотя бы обращал внимания на окружающую красоту. Все лишь радовались краткой передышке в череде бесконечной серости, расслаблялись, наслаждаясь возможностью просто так, помимо работы, поболтаться по палубе, потянуться, подышать. Подышать не влажно-ржавыми запахами корабельного нутра, а свежей морской солью. Работа-то и впрямь была каторжная. И народ тут собирался хоть и разношерстый, но с более-менее сходными целями – поймать «длинный рубль» (а платили тут весьма и весьма неплохо) и свалить «на материк». Куда угодно, лишь бы вырваться из вечно серого и вечно пасмурного плена. Удавалось, однако, не всем. Да почти что никому.

Когда сейнер возвращался в Петропавловск-Камчатский – в Питер, как здесь говорили, словно приближая себя к бесконечно далекой, изысканной Северной Пальмире, – ночные огни этого захолустного в общем-то города казались одичавшим «мореманам» роскошным блеском Рио-де-Жанейро или Буэнос-Айреса, не меньше. Изголодавшая по ярким краскам и звукам душа неумолимо требовала праздника. Праздника, для которого на берегу было приготовлено все. В шикарном «Вулкане» и заведениях рангом помельче гремела музыка, звенел женский смех, зазывно блестели глаза и губы местных красоток, шипя, искрилось шампанское, сверкала в рюмках водка, солидно переливался темным янтарем коньяк в пузатых бокалах. Можно ли было устоять против соблазнов? Ноги, не слушая доводов рассудка, сами несли к дверям манящего (и вполне доступного, что подтверждал шевелящийся в карманах «длинный рубль») рая.

У особо везучих неземное счастье растягивалось на несколько дней, а то и на неделю. Но в большинстве случаев вкусивший райской жизни бедолага уже на следующее утро обнаруживал себя где-нибудь на барачной окраине – когда в гордом и сыром одиночестве придорожной канавы, когда в полутемном подвале посреди компании сомнительных личностей неопределенного пола. Определенным всегда было одно – полное отсутствие как денег, так и каких бы то ни было воспоминаний о том, как и куда они исчезли. Растаяли, испарились. Вода дала – вода взяла, как говорят чукчи и прочие «коренные» северные народы. В «Питере» таких не было, но поговорка ходила.

И все шло по прежнему кругу: ржавый сейнер, океанская болтанка, изредка балующая ясными солнечными «окнами», и рыба. Рыба, рыба и опять рыба. Холодная, скользкая, колючая. Скрежет лебедок, красные, непрерывно ноющие руки – и опять рыба и рыба. А потом – берег, огни, музыка, женский смех, стеклянный звон бокалов. И снова – серая окраина, пульсирующая чугунной болью голова и пустые карманы. Бичи – они везде бичи, пожимали плечами местные, считавшие таких вот «рыбаков» пропащими. Вполне справедливо считавшими. Вырваться из бесконечного круга не удавалось почти никому. Мечтали, клялись, что в последний раз, что – домой или хотя бы просто «на материк», а там начать нормальную жизнь… Благими намерениями, как известно, вымощена дорога в ад. И еще неизвестно, что ближе к аду – каторга на ржавой посудине посреди бесконечного океана или яркий ресторанный «рай».