— Да ты спятил! — возмутился отец. — Кто в джинсах покойницу хоронит?

Точно магнитофонная пленка вернулась назад, Боря второй раз услышал: «Лора умерла. Какое горе. Покойницу хоронить» — и понял смысл.

Он потерял сознание. Не полностью, а наполовину. Не свалился на пол, а упал спиной на стену и съехал вниз. Не отключился, но предметы, звуки, запахи — все потеряло резкость, подернулось туманом и расплылось.

Туман не рассеивался и в последующие дни. Боря что-то делал, куда-то ездил, о чем-то договаривался, покупал продукты на идиотские, никому не нужные, такие же пошлые, как свадьба, поминки — все в мороке, в пелене, в дымке. Будто кто-то завладел его телом и распоряжался, как роботом. Он услышал злую сплетню соседки: «Вот молодежь! У него жена преставилась, а с него как с гуся вода!» — и не моргнул. Руку кипятком обварил, пузырями вздулась — ничего не почувствовал.

В гробу не его Лора, а какая-то восковая фигура с церковной бумажкой на лбу. Тетки воют-рыдают противными высокими голосами, хорошо, что далеко. Точно из-за гор — едва слышно. Толкают его в спину: иди, простись.

— Да пошли вы! — громко выругался Борис.

Народ ахнул возмущенно. Борис оттолкнул мать и тещу, вышел из зала крематория на улицу.

Октябрьский ветер срывал с деревьев оставшиеся редкие листья, поднимал и кружил те, что валялись на земле. Лора бы сказала: «Они танцуют! Ты видишь, что они танцуют? Почему ты не видишь? Как под музыку кружатся — та-та-та-та! Ведь это вальс! Вальс осенних листьев».

Борис развернулся и бросился обратно. Под звуки душераздирающей музыки (далеко-далеко) гроб уплывал вниз, под землю, в печь.

* * *

Девочка родилась маловесной и слабенькой. Ее месяц держали в больнице под колпаком. Выходили, откормили до двух килограммов ста пятидесяти граммов — сказали: забирайте. Боре выдали на руки сверток с пышным розовым бантом. Он поднял уголок одеяла, увидел сморщенное красное личико двухкилограммового головастика. Почему-то не хотелось шмякнуть головастика о землю, хотя из-за него погибла Лора. Вообще ничего не хотелось, в том числе — жить. Отдал матери сверток, равнодушно и брезгливо.

Боря пил. Ежедневно и упорно. Заливал в себя вино и водку. Стойкое отвращение, которое с детства испытывал к спиртному, давало о себе знать. Организм не принимал алкоголя, выплескивал его наружу, выворачивал желудок, выкатывал глаза из орбит, спиралью скручивал кишки. Но Боря упорно пил. Другого способа ухода от действительности он не знал. В тумане и мороке, как пришибленный, а выйти из них… Куда? Лоры нет!

Родители, тоже не мыслившие иного утешения в горе, как спиртное, вначале поощряли его возлияния. Потом, увидев нечеловеческое упорство Бори — пить, пить и пить, — стали возникать. Не давали денег, ругались. Он занимал у всех подряд, таскал из дома вещи и продавал за бесценок. Только бы купить водки!

Боря стремительно катился вниз.

ИСКУСИТЕЛЬ

Посланец с того света не удивил и не испугал Борю. Его вообще ничто не могло удивить, испугать, там паче обрадовать. Да хоть марсианин! Пошли вы все!

В горле саднило от частой рвоты, в животе плясали сабли и ножи. Чуть подождать и еще полстакана заглотить.

— Молодой человек! Ах, как вы расточительно обращаетесь с такой прекрасной физической формой!

Это проговорил старикашка, сморчок-боровичок, неизвестно когда вошедший и пристроившийся в кресле.

— Иди к черту! — послал Боря.

— Можно сказать: только от него! — весело сообщил старикашка. — Только от него, родимого!

Он говорил как добрый дедушка, а глаза, хитрые и злые, словно щупали Борю, бегали по телу, оценивали.

— Выбирать не приходится, — вздохнул боровичок. — Хоть не имбецил, и на том спасибо.

Боря выпил вино. Только опрокинул в рот, оно тут же ринулось наружу.

Его выворачивало в туалете. За спиной стоял старикашка и комментировал:

— Очень хорошо! Для надежности еще два пальчика в глотку, чтобы вся дрянь выскочила.

Без пальчиков Борю со свистом и стоном вывернуло до потрохов. Слюни и сопли повисли длинными вожжами.

— Прекрасненько! — радовался старикашка. — А теперь на кухню. Горячий сытный обед, крепкий чай — то, что нам, рефлексирующим идиотам, требуется.

Боря вытер ладонью лицо. С размаху, с разворота двинул старикашке в рыло. Тот должен был упасть, отбросить копыта. Но кулак провалился в пух, в мягкую пустую материю. Старик даже не покачнулся.

— Что за манеры! — осуждающе попенял голосом оскорбленного аристократа и мгновенно перешел на злой свист лагерного пахана. — Мразь! Шестерка! В мизире утоплю! — Усмехнулся и снова ласково заворковал: — Пойдем, голубчик, ам-ам делать. Добрый дядя приготовил. Из скудных запасов соорудил царский обед. Гречневая каша со шкварками и жареным луком. Наш секрет — капелька чеснока. Чуточка! На кончике ножа: не для вкуса и запаха, а для напоминания, неуловимого, как первый вздох пробудившейся ото сна девственницы. Прямо скажем, раз чеснок, то девственницы еврейской нации…

Боря невольно пошел за ним на кухню. Сел за стол, взял вилку и стал есть со сковородки гречневую кашу. Действительно вкусную.

Старикашка не закрывал рта. Его несло, как болтливого человека, долго и вынужденно молчавшего.

— В свое время, оно же время повального рабского дефицита, я, ваш покорный слуга, на серебре, на золоте едал. Крабы, лобстеры, угри копченые, артишоки, трюфеля… Ты, чурбан, поди, считаешь, что трюфеля — это конфеты… Впрочем, из конфет тебе только леденцы и карамельки доставались. Так вот, мои столы ломились от деликатесов! Поддаваясь снобистскому гонору, я их жрал! Но лучше гречневой каши со шкварками и жареным луком, с капелькой толченого чеснока ничего не бывает! Чувствуешь? Скажи! Ну?

Боря кивнул.

— Вот! — Старикашка сглотнул слюну. — Ты мне начинаешь нравиться. Хи-хи! Богатый импотент платит за подглядывание в публичном доме! Глухой композитор смотрит на оркестр и по движению смычков слышит музыку! Слепой художник кончиками пальцев… Я вижу, голубчик, аллегории вам недоступны. О чем бишь я? Издержки богатства! Оно подчиняет, диктует, управляет тобой! Но это диктат царской власти. Нет более несвободных людей, чем монархи. Когда тебе принадлежит мир и пространство, тебе не принадлежит время — ни секунды времени в личное пользование. Ты куплен, продан, ты родился в золотых оковах… Ай, как хорошо! Мы почти съели кашку. А у нас еще колбаска жареная! Дрянь, которая присвоила себе имя «Любительской». Знал бы ты, дитя подземелья, вкус настоящей «Любительской», из особого цеха, для кормушечной номенклатуры произведенной. То была не колбаса, то была песня из бычков солнечной Аргентины, убитых ласково, под музыку Вивальди и щекотание под брюхом. Запомни! Если убивать жертвенных животных в состоянии эйфории, то у них не свертывается кровь, в мышцы не выбрасываются ударные дозы адреналина, и мясо не становится жестким. Советская говядина последних десятилетий напоминала по вкусу подошву и будила злобу в организмах послушных граждан. Рядовые не подозревали, а командиры хранили секрет. Бык, убитый пошло и жестоко на всплеске агрессии, отдавал свои гормоны рядовым советским едокам, счастливым уже тем, что им достался килограмм костлявого мяса. Покушал борща — и жену поколотил, схарчил котлеты — и рекорд производительности поставил. Впрочем, мы не собираемся есть тех, кого принесем в жертву. Что колбаска? Слопал? Молодец! Теперь чай. Крепкий, свежий, заваренный из мусора, подметенного на вонючей китайской фабрике. Про настоящий чай я бы спел тебе "песню, да времени нет. Скоро придет твоя квашня теща, отправившаяся на детскую кухню за молоком для младенца. Давай знакомиться? Харитон Романович, без ложной скромности гений подпольного предпринимательства. Почил в бозе, то бишь был убиен конкурентами пять лет тому назад.

Боря нормально не питался больше месяца. Теперь, под гастрономические россказни старичка, набил желудок. От водки не пьянел, а от гречневой каши и жареной колбасы осоловел.

— Не понял! — усмехнулся Боря развязно. — Ты что же? Мертвый? С того света явился?

Совершенно верно! Ах, как приятно видеть вашу реакцию! Не обмороки трепетного гимназиста, а цинизм звереныша, выросшего в джунглях! Отличненько! Сработаемся! Молодой человек! Надежда наша! — пафосно воскликнул старичок. И без перехода ехидно прошипел: — Недоносок шлюхин! Кто бы выкобенивался! В дерьме захлебнешься! Сгниешь, как падаль, без нас!

У Бори не было воображения, он не умел мечтать и грезить. Но Боря знал! Знал, и точка! Знал, когда его сила и когда его бессилие. Старичок брал на понт. Боря ему очень нужен, а он Боре? Никогда и никто, кроме Лоры, для Бори ценности не имел. Он схватил старика, отвратительно подушечно мягкого, оторванного от земли и ни грамма не весившего, по-петушиному кукарекающего: «Бесполезно! Что вы, право! Мы благородные люди! Фраер меченый!» — и затолкал в открытую форточку.

Потеха! В эту стандартную форточку можно было протолкнуть небольшое животное вроде гуся, но не человека, пусть маленького и хрупкого. А старик, пинками упакованный, пролез и сгинул! Туда ему и дорога!

Запищал ребенок. Боря прошел в комнату и заглянул в кроватку. Два килограмма живого мяса, завернутого в пеленки. Лицо с Борин кулак. Хныкает, куксится. Щелчок по лбу — и всех делов. Или подушкой накрыть, чтобы не возникала.

— Иду, моя лапонька! Иду, моя куколка! — раздался в коридоре голос тещи. — Бабушка сейчас даст нашей девочке молочка!

С появлением в доме младенца мать Бори и тетю Любу точно подменили. Они стали меньше пить, наперебой ухаживали за внучкой, соревновались в своей любви и заботе о сиротке. Работали в разные смены, чтобы постоянно кто-то с малышкой находился.

Потом теща вовсе уволилась. Прежде, с похмелья, она из башенного крана не вываливалась. А после рождения внучки, с недосыпа, куняла на опасном производстве. Чуть не опустила плиту на голову прораба.