Архип. Я, наверное, в две тысячи неизвестно который раз убеждала себя и повторяла мысленно и вслух, что я все замечательно придумала на время моего отъезда и он будет в надежных и любящих руках, окружен заботой и вниманием, но… Вы понимаете.


У меня странноватая семья.

Не так чтобы совсем уж беспредел какой с пьяной перетусовкой родственных отношений и бытовым криминалом, нет, конечно, боже упаси! Но странноватая.

Мой папа Александр Платонович Шротт женился на моей маме, Виктории Владимировне, когда ему было сорок четыре года, когда ему исполнилось сорок пять, родилась Глория, а в сорок восемь – появилась на свет я. Он уже был женат один раз, но развелся задолго да того, как встретил маму. Почему развелся, так и осталось для нас с сестрой тайной, ведь тетя Надя, как мы с Глорией всегда называли бывшую жену папы, стала для нас как родная. Она самый близкий и любимый друг нашей семьи и много помогала и делала для нас.

Это странно, но так и есть. Может, она нас так любила, потому что у них с отцом не было детей, а может, она его так любила всю жизнь, что не хотела расставаться и стремилась присутствовать в его жизни хотя бы в таком качестве?

Я не знаю и не берусь судить.

Отец – известный потомственный архитектор, не настолько, как его отец, наш дедушка, но весьма востребованный и очень даже успешный.

Когда он встретил маму, она только что закончила Суриковское, вся такая молодая, гоношистая и бесшабашная новоявленная московская художница. Что именно его в ней так зацепило, что он в первый же день их знакомства предложил ей выйти за него замуж, до сих пор не понятно никому из родных и близких. Но самое трагическое в этой истории то, что она сразу же согласилась на его предложение.

Ну да, она была красоткой такой своеобразной, совершенно безбашенной, постоянно крутилась в компании известных артистов, режиссеров, художников и писателей, бомонда того времени, кто-то из знакомых ввел ее в этот мир, и она там задержалась насовсем, даже пару раз присутствовала в компании, куда приходил Высоцкий.

И одевалась с большой претензией, похожая на раскрепощенную западную художницу, так что люди оборачивались, когда она дефилировала по улице Горького, нынче исторически восстановленной Тверской, в ярко-оранжевых брюках, бирюзовой блузке-разлетайке, в большой красной шляпе, вся увешанная украшениями, как елка новогодняя, и театрально выверенным жестом курила сигарету в длинном мундштуке.

Она на двадцать два года младше отца и настолько же далека от образа его жизни и понимания его. Они представляют собой двух совершенно не сочетаемых ни в каких ипостасях, запрещенных к совместимости людей, словно живут на разных планетах и пытаются разговаривать друг с другом, одновременно крича в рупор. А когда они встретились, там такие страсти разгорелись, что как Москва не вспыхнула – большая загадка!

Любовь выше Останкинской телебашни с безбашенными же поступками, на грани экстрима – и расставаниями, с криками и обвинениями не пойми в чем, сами потом удивлялись, что они там инкриминировали друг другу. Но неизменно и в эту их бесшабашную любовь и в расставания-примирения втягивали пол-Москвы свидетелей и участников.

То они любились в общественных местах, так что их арестовывала милиция, то отец засыпал ее цветами и подарками, громко читал стихи, пел песни, становился на колено в тех же общественных местах с купеческой удалью и размахом. То она танцевала ему под окном полуголая под луной, не обращая внимания на такую мелочь, как соседи отца по дому, выступавшие в качестве зрителей этого балета, в конечном итоге вместо оваций вызвавшие милицию. Да черт-те что творили!

То отец уезжал с вещами после бурной ссоры, и вслед ему летели из окна ватманы с его эскизами и работами, то мама «отбывала» под фанфары разборок на весь дом. Через день-два, максимум неделю они так же громко и страстно мирились, и весь дом теперь прослушивал пьесу про их бурное воссоединение. И всегда на публике, и всегда присутствовали при этих постановках родные, друзья, близкие и незнакомые люди. Вот такая почти публичная любовь.

Отец признавался мне как-то, что он тогда, в тот год, словно не был самим собой, каким-то образом мама умудрялась доводить его до такого состояния, что он из собственного спокойного и рассудительного разума вылетал, не узнавая себя и поражаясь и себе, и своим поступкам. Словно человек, который пришел в себя после тяжелой пьянки и вспоминает все, что натворил вчера, и не знает, куда деться от стыда.

Лет в пять я уже четко понимала, что мама постоянно «в роли». Вернее, большую часть времени «в роли». Я очень точно могла определить, когда она искренняя, настоящая, что ли, а когда играет, изображает жизнь. Что играет, почему? А бог знает, это ее воздух, смысл и суть жизни – всегда что-то изображать. Папа говорит, что это театральная бацилла.

Несколько лет мама пыталась доказать всему миру, что она гениальная художница, мир не оценил по достоинству этих попыток, и в результате она нашла применение своему таланту как театральный художник и по сей день работает в одном известном театре Москвы. Кстати, она на самом деле талантливый художник и несколько раз получала премии за выдающиеся декорации к спектаклям, что только усугубляло ее «диагноз» актрисы в жизни.

О господи, если бы вы только знали, какой это иногда бывал кошмар!

Остановить ее невозможно, если она что-то играет, то все – трындец, играет!

Роль заботливой матери ей как-то не пошла. Оказалось, не ее амплуа. Она ее и так и эдак пробовала и примеряла – но не то, не то: страстей маловато, а самоотдачи требует много. И нами с сестрой в основном занимался папа и, как ни странно, тетя Надя, его первая жена, и бабушка Лена, мамина мама, но она умерла, когда мне было шесть лет, а Глории девять. Но «занимались» – это громко сказано: не забывали, что есть дети и их надо кормить, одевать-обувать и в садик-школу отправлять.

Папе заниматься маленькими детьми было тяжело, и возраст, и он очень много работал, так что для нас постоянно нанимали каких-то теток, домработниц и нянек в одном лице, но это дорого стоило, и тетки то появлялись, то пропадали, в зависимости от того, как папа зарабатывал в какой момент.

А еще с нами жил дедушка Платон, вернее, это мы с ним жили, потому что квартира принадлежала ему. Дедушка был совсем старенький, но заслуженный сильно, за ним ухаживала его личная индивидуальная сиделка, хотя он и был не лежачим или немощным, а вполне бодрым, в полном разуме и жизненном тонусе.

Дедушка обитал на своей половине квартиры, в которую имелся отдельный вход со двора, активного участия в быте семьи он не принимал, но едко и точно комментировал все происходящее и маму нашу не то чтобы не любил, но очень четко понимал ее суть, характер и претензии к жизни. Мы с Глорией его обожали, и это чувство было глубоко взаимным. Мы частенько сбегали на его половину от родительских страстей и их вечных компанейских кухонных посиделок с друзьями и отсиживались с дедом в его кабинете или в гостиной. Евгения Борисовна, его неизменная помощница, подкармливала нас вкусностями, а дед Платон рассказывал нам необыкновенные истории и показывал старинные художественные альбомы.

Дед умер, когда мне было семь лет, и мне казалось, что рядом со мной рухнул и исчез целый мир, провалившись в бездонную черноту. И я несколько дней так сильно плакала и никак не могла остановиться, что совсем разболелась, а по ночам мне снилась пропасть, куда рухнул этот мир, и я все звала и звала деда и страшно боялась этих снов. А потом как-то они исчезли сами собой.

И все это – и мама вечно в роли, и папа в работе, и их постоянные разборки и выяснения, и тетя Надя, и вереница меняющихся нянек-домработниц, и друзья родителей, и старенький дедушка Платон – крутилось бесконечно и варилось у нас дома, и мы с сестрой в этом жили и росли.

Зато родителям и их друзьям у нас было весело!

Гости не переводились. Мы жили в центре, в старой квартире, наша часть которой состояла из двух больших комнат и крошечного закуточка, где стояла моя кровать, и просторных кухни, ванной и туалетной комнат.

Но не в метраже дело!

Восьмидесятые годы, ни тебе Интернета, ни тебе иной доступной широкой информации – люди общались! Это классно! Собирались компаниями, обсуждали новые книги, фильмы, театральные постановки, выставки, спорили – здорово!

Кроме одного момента.

Собирались эти компании у тех, кто жил в центре, – удобнее всего, зашел как бы мимоходом, вот «вспомнил» и зашел, чайку попить, поболтать, и метро рядом! Место нашей прописки как раз попадало под эту удобную дислокацию, и гости стали какой-то постоянной величиной у нас в доме, менялось только их количество, так что маме повезло – у нее всегда имелись зрители!

Утром, чтобы нам с Глорией собраться – мне в садик, ей в школу – и позавтракать, приходилось переступать через спящих на разложенных матрацах на полу в кухне. Взрослым, наверное, это было и на самом деле очень здорово, такое общение, между прочим, как правило, с бутылочкой и табачным дымом коромыслом, гитарой и магнитофоном. А вот нам, детям, ничего не понятно было из их обсуждений и громких разговоров, да и неинтересно, и достали они нас до не знаю чего – ни поесть толком, ни в туалет попасть, когда хочется и приспичило, ни позаниматься спокойно.

Глория стала самостоятельной лет в двенадцать, когда переменилась жизнь не только в стране, но и в нашей семье, а я повзрослела годам к тринадцати. И мы справлялись с собственной жизнью и ответственностью за нее. Нет, разумеется, мы не были брошенными и забытыми детьми – нас любили, заботились, как умели, баловали и даже потакали редким капризам. Но помнить и следить за тем, что надо пообедать или поужинать, что нужна новая одежда, или обувь, или тетрадки и учебники, или надо сходить в поликлинику… и за всеми остальными бытовыми делами и вопросами теперь приходилось нам с сестрой самостоятельно.