Она протянула ему руку, и Морис, оглушенный услышанными словами, взволнованный тысячью противоположных чувств, машинально сжал ее. Тогда боль и негодование Елены разразились вдруг со всей силой. Дрожащая, заплаканная, она воскликнула, указывая на руку, которую Морис еще сжимал в своей:

– Он пожал ее! Он согласился на то, что я ему предложила! – И, глядя сквозь слезы ему в лицо, она продолжала: – Значит, это правда, ты меня больше не любишь!

– Ах, могу ли я знать? – ответил Морис, который в свою очередь больше не владел собой. – Эти сцены, которые беспрерывно возобновляются, раздражают меня! Они меня убивают! Я не знаю больше, что я испытываю, что я чувствую, что я люблю и что я ненавижу!

Он отошел от Елены и, шагая большими шагами по салону, продолжал:

– Подумать только, что сейчас, как вчера, как позавчера, как все прошлые дни, когда список жалоб будет исчерпан, когда весь клавир страсти будет использован, мы вернемся каждый к своей жизни, совершенно удивленные тем, что столько речей, столько слез, столько страданий ничего не изменили в нашем существовании, ибо ничто не в силах его изменить; а завтра мы возобновим все, и наша жизнь так и пройдет в продолжительной, и безрассудной борьбе!

Он остановился и, немного успокоившись, упал в кресло, стоявшее в углу салона. Тогда бледная и серьезная Елена, в который за то время, пока он говорил, произошла какая-то перемена, подошла к Морису, коснулась его плеча и, принудив его повернуться к ней лицом, сказала грустно, но твердо:

– Вы ошибаетесь, Морис, это сцена будет последней, я клянусь… Я вам повторю спокойно, без всякой задней мысли: вы свободны. Прощайте… У меня найдется мужество не принимать вас и не возвращаться к вам вновь, но я надеюсь, что и у вас хватит мужества не возвращаться больше ко мне.

– Ну, что ж, – сказал Морис, задетый тем, что мадам де Брионн приняла решение, которое он никогда не осмелился бы принять, – поскольку вы так хотите, поскольку вы этого требуете, я постараюсь вам повиноваться.

– И это вам будет нетрудно, – сказала она с оттенком меланхолии, которой не пыталась скрыть, – Ах, я хорошо сделала, опередив вас; по крайней мере я не рискую своим самолюбием: если я вас сегодня не оставлю, завтра…

– Никогда! – воскликнул с силой Морис.

– Но вы желаете меня покинуть, – сказала она с улыбкой, полной горечи, – а это одно и то же.

Оба замолчали, и тишина воцарилась в салоне. Они испытывали невыразимую грусть, и каждый хотел нарушить молчание любой ценой – так они страдали: пульс был лихорадочным, сердце сжималось… Они хотели еще сказать множество вещей, выдвинуть столько аргументов – страсть бурлила в них, хотелось говорить, плакать, кричать. Но они не могли этого сделать, чувствуя себя разбитыми, опустошенными. Все их физические силы были исчерпаны в мучительной борьбе; чем возобновлять ее, они согласились на создавшееся положение, каким бы тягостным, неверным или серьезным оно ни было. И снова Елена, более решительная, чем Морис, нарушила молчание. Она встала, как бы для того, чтобы завершить беседу, и сказала голосом, который тщетно пыталась сделать твердым:

– Вот уже пять лет, Морис, как мы обмениваемся письмами. Будьте любезны вернуть мне мои. Вероятно, вы не замедлите заполнить пустоту, которая образовалась в вашем существовании, и эта корреспонденция не должна оставаться у вас.

– Нет, Елена, – отвечал не менее взволнованный Морис, – я сохраню эти письма и клянусь, что никогда к ним никто не прикоснется. Почему вы хотите унести с собой прошлое, которое мне дорого, то прошлое, которое вам самой кажется прекрасным и которое теперь сделало вас такой избалованной?.. Я не знаю, какая судьба ждет меня вдали от вас; я вам клянусь, что с этого момента мое будущее начинается и принадлежит мне полностью. Но, быть может, настанут скверные дни, и тогда, благодаря вашим письмам, я воскрешу в памяти сладкие воспоминания нашей связи. Я вновь увижу вас на этом же месте, улыбающейся такой обворожительной улыбкой. Ах, постойте, не говорите больше обо всем этом, иначе мы так и не расстанемся; однако это придется сделать – мы стали слишком несчастны!

– Да, это правда, – ответила Елена. – Кроме того, вы говорите себе так тихо, что возможно не слышите сами, что наша застоявшаяся любовь вас леденит и настало время согреться под солнцем новой страсти. Идите, мой друг, идите… и прощайте, – добавила она и слезы, которые она долгое время старалась удержать, хлынули у нее из глаз.

Мужество совсем покинуло Мориса. Это грустное «прощайте», которое ему бросила сквозь слезы женщина, так любившая его, женщина, которую он все еще любил, раздирало его сердце… Он бросился к ней, восклицая:

– Нет, нет, я никогда не скажу тебе прощай! У меня не хватит смелости для этого!

– Я сделала это за вас, Морис, – сказала она просто и, пока он не догадался о ее намерении, подошла к камину и позвонила.

– Что вы делаете? – сказал Морис.

Она повернулась к вошедшему лакею и, указав на один из подсвечников, оставшихся на карточном столе, сказала:

– Возьмите этот канделябр и проводите господина Девилля, Жозеф.

Пока слуга выполнял ее распоряжение, Морис наклонился <к Плене и шепнул:

– Как! Вы хотите, чтобы этот слуга присутствовал при нашем расставании?

– Если бы я этого не сделала, – ответила она гак же тихо и грустно, как Морис, – мы не смогли бы проститься. Я вооружилась и против вашей слабости, и против своей.

Графиня протянула ему руку как всегда делала, когда они расставались до завтра. При ее прикосновении Морис вздрогнул: он готов уже был схватить Елену в объятия и прижать к груди, но она кивком указала ему на лакея, который, стоя у дверей салона, ждал. Морис сдержался и, чтобы скорее покончить с этой грустной сценой, резко повернулся и вышел, не обернувшись.

Бедная мадам де Брионн, опершись на мраморный камин, сначала следила за ним взглядом, а когда его уже не было видно, прислушалась к шуму удалявшихся шагов, к звуку закрываемой двери, к грохоту отъезжавшего экипажа. Когда, наконец, все вновь погрузилось в тишину, она рухнула на диван, разбитая горем и едва слышно повторяя сквозь рыдания:

– Он уехал! Он больше не вернется! Ах, Морис, Морис!

Бедная женщина! От пяти счастливых лет у нее ничего не осталось, кроме воспоминаний. Но зато какое место должны были занять эти воспоминания в ее сердце и в сердце Мориса!

4

Предвидения графини де Брионн оправдались. Едва миновал год с того вечера, когда Морис и Елена расстались, как он женился на Терезе Дерош.

Виноват ли он был по отношению к Елене? Не она ли сама под влиянием возможно чрезмерной обидчивости и воображаемых опасений решила не встречаться больше? Разве не сама она освободила его от всех клятв, данных ей? Не она пожелала разорвать узы, столь крепко их связавшие? И не должна ли была она сама в минуту героического воодушевления нанести себе смертельный удар, чтобы не получить его от руки любимого?

Морис не понял отчаянной жертвы графини. Он не заметил всей любви, величия, благородства в ее прощании с ним и увидел лишь, что она настаивает на разрыве. Это больно задело его. Он счел своим долгом взывать к ней; несколько раз он писал Елене и просил отменить суровое решение. Елена читала его письма, но не заблуждалась насчет чувства, которым они были продиктованы. Она догадывалась, что если Морис и настаивает на свидании, то лишь для очистки совести и для того, чтобы предохранить себя от упреков; итак, она ничего ему не ответила. Ах, если бы он сам пришел бороться за возобновление их отношений, если бы он явился и сказал: «Мы оба жертвы роковой ошибки, я люблю тебя по-прежнему; не будем напрасно делать друг друга несчастными!» Тогда она не пыталась бы переубедить его, и сердце ее заговорило бы громче, чем рассудок. Но Морис не приходил: задетый молчанием, которое сохраняла Елена, он не хотел сам идти за ответом на свои письма. Он поступал так, как зачастую, случается, поступают люди, некстати заботящиеся о ложном достоинстве и верящие, что они вынуждены показать так называемый характер как раз в тех обстоятельствах, когда весьма часто проявить слабость означает, наоборот, быть мужественным. Может быть, невольно он поддался чужому влиянию. Мадам Девилль в своем эгоизме и материнской заботливости сочла момент подходящим, чтобы полностью опутать сына и все предупредительно поставила на службу проекты свадьбы, которую она давно задумала. Были пущены в ход и маленькие женские хитрости и материнская настойчивость. Такие усилия не могли не увенчаться успехом. Морис, оскорбленный в своем самолюбии, испуганный пустотой, образовавшейся в его жизни, и мало-помалу прельщенный знаками внимания со стороны Терезы, а также спокойствием, которое Он обрел с тех пор, как оборвалась мучившая его любовная связь, отдыхал рядом с ней. Наконец Морис уступил настояниям своей матери. Едва ли возможно было встретить женщину с более очаровательными и оригинальными чертами лица в соединении с их правильностью и почти математическим совершенством. Особенно сильно поражались художники при виде этой поразительной красоты; многие из них невольно воспроизводили на своих холстах по памяти если не совсем верные линии ее лица, то по крайней мере их главные контуры и прелестную гармонию. Несколько художников спорили из-за удовольствия поставить Терезу позировать перед своим мольбертом, а один из известных французских пейзажистов вдруг забросил свое излюбленное занятие, чтобы нарисовать ее портрет во весь рост.

«Он позволил себе каникулы, – говорили о нем, – и надеется, что его старые друзья – леса и поля, простят ему его неверность, оценив обольстительную грацию его новой модели».

Что же касается обычной публики, которая, благодаря особому понятию об индивидуальностях, всегда заставляет предмет своего внимания опасаться молвы, но которая, обычно, бывает превосходным судьей, то ее восхищала в Терезе стройная талия с округлыми формами, походка – то живая, то ленивая, всегда полная грации и непринужденности, маленькие гибкие ножки в элегантных ботинках на высоких каблуках; она еще ошеломляла невероятным богатством своих светлых волос, имевших тот красноватый оттенок расплавленного золота, который так чудесно удавался Тициану и некоторым живописцам итальянской школы. Такие волосы, когда они освещены солнцем или огнями больших люстр, своими красноватыми тонами производят поразительный эффект, придавая удивительное очертание лицу, шее, обнаженным плечам. Лицо Терезы было под стать ее восхитительным волосам: глубокие голубые глаза под густыми бровями имели чарующее выражение, а нос, не большой и не маленький, представлял собой образец совершенства. Рот был чудесным по свежести и по форме, и многие спрашивали себя, то ли это краснота туб подчеркивала белизну зубов, то ли великолепие последних придавало губам столь пленительный вид. Наконец, вместе ее черты составляли неподражаемую индивидуальность, напоминая при этом несколько типов женской красоты: в Терезе находили признаки, свойственные итальянке, еврейке и француженке.