— Я тоже не мог себе представить, чтобы он разыгрывал комедию. А теперь расскажите мне, что, собственно, случилось.

— Я не имею права рассказывать, если Адальберт сам умалчивает о случившемся. Он сам еще не знает, чем все кончится, необходимо переждать некоторое время. Теперь ему ничего не оставалось как отступить, и я на его месте сделал бы то же самое.

— Черт возьми! — сердито крикнул Гофштетер. — Господин поручик просто-напросто исчезает, а моя баронессочка выплакала с горя глаза и уже поговаривает о смерти. Этого я не могу допустить! Вы должны все сказать мне!

Он грозно подступил к архитектору, но в эту минуту открылась дверь, и кто-то вошел. Лесничий обернулся и мгновенно вытянулся в струнку, так как питал безграничное уважение к Равенсбергам. Герман очень удивился, граф часто звал его к себе, но впервые сам навестил своего воспитанника.

— А, Гофштетер! — приветливо сказал граф. — Вы, верно, пришли поделиться своим горем? Я знаю, что смерть вашего барина сильно огорчила вас, но нам всем приходится мириться с неизбежным.

Лесничий провел рукой по глазам, продолжая стоять навытяжку. Приход Равенсберга был для него очень некстати, так как он не мог теперь добиться желаемого разъяснения. Он не смел мешать господам и вынужден был немедленно удалиться.

— Я уже давно хотел побывать у тебя и посмотреть, как ты устроился, — заговорил Равенсберг. — Герман, почему ты в свое время не возражал на мои упреки? Почему я должен был узнать от посторонних, что именно заставило тебя вернуться в Эберсгофен? Вся эта история с Гунтрамом была невероятна!

— Вот потому-то я и не старался убедить вас, — серьезно сказал архитектор. — Мистер Морленд обещал мне доказать в Равенсбесге мою невиновность.

— И сделал это в совершенстве. Но для меня-то в этом не было ни малейшей необходимости. Я находил подобное обвинение только смешным. Но почему ты тогда же не обратился прямо ко мне? Я живо расправился бы с Гунтрамом и отстоял бы твои права. А ты боролся целые месяцы, позволил выгнать себя из Берлина, не говоря мне ни единого слова. Это величайшая глупость.

Зигварт не защищался, так как в этих словах была большая доля правды. Если бы он тогда же обратился за защитой к своему высокому «покровителю» и тот открыто стал бы на его сторону, дело, вероятно, приняло бы совершенно другой оборот. Однако он не мог сделать этого из-за какого-то предчувствия, мешавшего ему о чем бы то ни было просить графа.

— Но теперь с этим покончено, — продолжал граф. — После той сцены в Графенау Гунтрам, вероятно, не отважится настаивать на своем обмане, а ты, конечно, откажешься от своего безумного плана отправиться в Америку. Ничего путного из этого не выйдет. Я вполне понимаю тех, кто хочет заручиться трудом такого человека, как ты, но талантливые нужны и здесь, и ты останешься!

Эти слова были произнесены властно и сердито. Равенсберг был, очевидно, оскорблен тем, что его воспитанник доверился чужому человеку и обсуждал с ним свое будущее. Но резкий и повелительный тон графа вызвал протест со стороны Зигварта.

— Я еще не взял на себя никаких обязательств, — возразил он, — но, когда речь идет о моем будущем, простите, граф, я уж сам решу этот вопрос. Предложение мистера Морленда и лестно, и выгодно.

— Он сулит тебе золотые горы? — насмешливо сказал граф. — Возможно, что ты и прав, но я тебе говорю, что ты не годишься для бесконечной погони за наживой, и никогда не будешь годиться. Останься, Герман! Ты ведь теперь не юноша и известный как архитектор, весь Берлин знает виллу Берндта, а когда узнают, как позорно оспаривали у тебя твое собственное произведение, все заинтересуются тобой. Раз перед тобой открыта дорога, ты можешь и здесь создать что-нибудь выдающееся. Я предоставляю в твое распоряжение капитал, чтобы ты мог быть независимым. Оставайся с нами!

— Вы осыпаете меня своими милостями, граф, я, право, не знаю, чем их заслужил, но… остаться не могу!

— Пожалуйста, не говори «нет»! — перебил его Равенсберг. — На этот раз ты серьезно рассердишь меня, своим проектом ты блестяще доказал свой талант, и этого довольно. Кроме того, ты, по-видимому, и здесь очень усердно работал. — Он подошел к письменному столу, на котором лежало несколько чертежей, и, случайно взглянув на стоявший на столе портрет, воскликнул: — А, твоя мать!

Зигварт с удивлением поднял на него глаза! Откуда граф мог знать, что это его мать? Положим, портрет много лет висел на стене в лесничестве, и граф мог узнать у своего лесничего, чей он.

— Ты был еще ребенком, когда она скончалась, — продолжал Равенсберг, — она умерла совсем молодой. Ты, вероятно, совершенно не помнишь ее? Она была гораздо красивее, чем на этом портрете.

— Разве вы знали мою мать? — вздрогнув, спросил Герман.

— Да.

— Но ведь вы приехали в Равенсберг после ее смерти.

— Я знал ее еще девушкой, она жила в нашем доме, и — почему мне не сказать тебе этого? — я когда-то очень любил ее.

Зигварт был изумлен, он не подозревал этого. Равенсберг взял в руки портрет и, погрузившись в воспоминания, задумчиво проговорил:

— Несмотря на разницу в нашем общественном положении, мы оба надеялись тогда на брак, но это не сбылось, закон родовых традиций был неумолим, ведь я был единственным сыном и должен был поддержать имя и имущество семьи, для этого мне надо было жениться на девушке нашего круга и богатой. Вмешалась семья, и наша юношеская мечта окончилась разлукой и самопожертвованием. Но я не забывал твоей матери никогда! — Он поставил портрет на прежнее место и обратился к Герману: — Понимаешь ли ты теперь, почему ты мне дорог? Ты ее сын, а она для меня — воспоминание тех дней, когда я еще верил в любовь и счастье и не хотел признавать тиранию общественного положения. Я вынужден был тогда подчиниться, но теперь, когда приблизилась старость, мне не хочется быть одиноким, я желаю чувствовать около себя молодость и жизнь и… не отпущу тебя, Герман!

— Меня? Но ведь у вас есть сын?

— Бертольд? — Равенсберг слегка пожал плечами, — он женат, у него своя личная жизнь, и для отца уже не остается почти ничего. Оставайся здесь, Герман! Если ты уедешь, я лишусь тебя навсегда. Ты всегда холодно относился ко мне, посмотри же на меня как на друга, относящегося к тебе по-отцовски. Только для этого я говорил с тобой о прошлом, теперь ты поймешь многое.

В голосе графа слышалась необыкновенная мягкость, почти нежность, однако этот тон не нашел отклика в душе Зигварта. Он ответил с серьезной горечью:

— Конечно, я понял многое, что до сих пор было для меня загадкой.

— Что ты хочешь сказать? — изумленно спросил граф.

— Я говорю о неравном браке моих родителей. Девушка, у которой отняли и любовь, и счастье лишь потому, что она «не ровня», ищет, чем бы успокоить израненное, больное сердце, и хватается даже за такую судьбу.

— Что это значит? — воскликнул граф с загоревшимися глазами, — такую судьбу! Но разве ее муж не был к ней всегда предупредителен? Ведь он же клялся в этом всеми святыми! Ведь это было строго-настрого приказано ему.

— Приказано? — вздрогнул как от удара Герман. — Кто имел на это право? И кого это вообще могло касаться? — задыхаясь, вымолвил Зигварт, но не получил ответа.

Равенсберг посмотрел на него долгим, мрачным взглядом, потом тихо проговорил:

— Герман, поди сюда.

Но Герман сделал шаг назад и, бледнея, бросил невыразимо жесткий взгляд на стоявший на столе портрет — теперь он знал все!

— Подойди ко мне! — повторил Равенсберг, — если ты догадываешься… Но, Боже мой, не гляди же на свою мать такими страшными глазами! Ты ведь не мальчик, а мужчина, знакомый с жизнью, и должен понимать известные вещи. — Однако Зигварт по-прежнему молчал. Граф отвернулся и после минутного молчания снова заговорил: — Это известие слишком неожиданно для тебя, я вижу, что тебе надо дать время освоиться с ним. Буду ждать тебя на днях. Тогда мы оба будем спокойнее и поговорим обо всем. На этих днях, слышишь, Герман? Я жду тебя, а теперь прощай! — Он протянул руку, но Герман не шевельнулся, не произнес ни слова и стоял, как окаменелый. — Прощай! — повторил Равенсберг уже с раздражением и повернулся к двери.

На пороге он остановился, как будто чего-то ожидал, но не дождался, и дверь за ним захлопнулась.

Герман остался один. Он стоял перед портретом матери, перед той иконой, которую «никто не мог ни отнять у него, ни запятнать», перед своей святыней, которой не могла коснуться кощунственная рука, а теперь? Святыни больше не было. То, что было для него самым чистым, самым лучшим в мире, было растоптано. Им овладело отчаяние, почти безумие, он сжал кулаки, ему захотелось вдребезги разбить портрет, но большие темные глаза матери глядели на него с выражением страдания и безысходной печали, в них отражалась вся скорбь разбитой жизни. Сжатые кулаки опустились сами собой, Герман стал на колени и, положив голову на сложенные руки, горько зарыдал.

— О мама, мама! Зачем ты заставила меня испытать это горе?

Глава 13

В последнее время семейная жизнь в Равенсберге становилась все тяжелее, отношения между графом и Морлендом до такой степени обострились, что постоянно грозили окончательным разрывом.

Первым поводом к размолвке послужило вмешательство американца в плутни управляющего и лесничего. Равенсберг не принимал никаких мер против негодяев, чтобы никто не смел сказать, будто он действует под чужим давлением. Тогда Морленд прибег к насильственным мерам. Воспользовавшись выездом графа на охоту, длившимся несколько дней, он привлек на свою сторону зятя и, приказав позвать управляющего и старого лесничего, пригрозил им расследованием и ревизией, а затем потребовал, чтобы они немедленно подали в отставку. Виновные не выдержали холодного беспощадного напора американца, поняли, что здесь им нечего ждать пощады, и покорились.