Небритый, нечесаный, он находился в подавленном состоянии с тех пор, как около двух недель назад Мириам выдвинула ему ультиматум — оставить любовницу или их супружеству конец. На этот раз, потребовав его возвращения, она не устраивала истерики, а он не отвечал тем, что уходил в себя. Напротив, он принял ее слова, как боксер-профессионал принимает мощный удар в челюсть, — лишь прищурил глаз. Те отношения, что сложились между ними, можно было бы назвать обоюдной мрачной апатией, неизвестно чем грозящей. Но на самом деле, внешне спокойный, он переживал всем сердцем, и именно поэтому все то, что он чувствовал — свою вину, неправоту, ошибки, — он переживал молча. Таким Гидеон был всегда, даже в юности, когда изучал арабские проблемы в Еврейском Университете в Иерусалиме, где его заметила и завербовала Моссад [2].

В соответствии с его старыми привычками и выучкой, первая реакция Гидеона была предсказуемой. Он не признал и не опроверг свою связь с другой женщиной. И все же по прошествии нескольких дней он почувствовал, что теперь более расположен поговорить об этом. Возможно, это было чем-то вроде молчаливой договоренности, когда каждый подготовлен к тому, чтобы отказаться от привычных представлений, склонностей и страхов. После того как иссяк запас слез, и между супругами возникла некоторая дистанция, Мириам провозгласила свой ультиматум, который имел отношение скорее к ее занятиям, чем к ее ущемленной гордости. Она заявила, что формы расплылись, образы сделались безжизненными, а сам предмет устарел. Именно со свойственным упомянутой дистанции черным юмором она прибавила, что, может быть, как раз настало время создать новый холокост.

Что касается Гидеона, то некоторое время им владело желание прекратить двойную жизнь. Возможно, как раз настал момент привнести в жизнь что-то новое, что будет общим для всей семьи, и особенно для его сына, который уже достаточно подрос, чтобы задавать вопросы. Постепенно он стал задумываться над тем, чтобы сменить не только род занятий, но и стиль жизни. Не было сомнений в том, что он разочаровался в своей жизни. Постоянная ложь, извинения, самопожертвование не были тем, что можно было бы считать полезным Соединенным Штатам или его собственной семье. И все-таки куда как легче решить проблему, если она касается личной жизни, поэтому-то он и решил покончить с внебрачной связью. Он решил также, что потребуется некоторое время, чтобы объяснить Элле, что все кончено, он изменился, они больше не могут быть вместе.


Отличная мысль, подумал он. Таким образом, он обратится к жене не как к женщине, а как к художнику, и предложит ей следующее: не пытаться подлатать брак обычным способом, то есть выясняя отношения, или того хуже, принуждая друг друга к чему-либо, а просто отправиться с мальчиком в Рим, посетить музеи, посмотреть развалины. Он же, честное слово, присоединится к ним через несколько дней, после того, как разберется с одним незаконченным делом в Израиле. И если Мириам поддалась на эту ложь и не устроила сцены, то только потому, что, взглянув на Гидеона, поймала знакомый взгляд, говоривший о его намерении вывернуться достойным образом из недостойной ситуации. Гидеон же про себя твердо решил сдержать слово. Именно потому, что видел, какой опустошенной выглядит Мириам, и приписывал это тем неделям, месяцам и годам, когда обманывал ее…


Когда перед офисом на Виа Венето разорвалась бомба, Мириам и Ави, только что приехавшие, стояли в очереди, чтобы купить карту Рима. Взрывная волна бросила Мириам сквозь витрину на проезжую часть улицы без всяких шансов на спасение, потому что она тут же попала под потерявший управление автомобиль. Ави швырнуло лицом в водосток. Взрыв насквозь пробил его грудь, искромсал новую красную курточку. Вскрытие показало, что он прожил после этого не более двадцати минут.

Гидеону стало известно обо всем еще до того, как о числе жертв сообщили официально. Однако в ожидании, пока по факсу передадут имена, он провел несколько мучительных часов. Взрыв бомбы, который произошел в соответствии с законами физики, разорвал на куски людей, среди которых были его жена и сын. Его реакция была столь бурной, что руководитель Моссад просил сотрудников не сообщать ему дальнейшей информации и запретил ему просматривать фотографии, начавшие поступать из Рима.

Горе накатывало на Гидеона волнами, словно физическая усталость, с которой невозможно справиться, пока силы не восстановятся сами собой. Сначала он сидел у себя в офисе и подумывал о том, не покончить ли с собой, а может быть, убить кого-нибудь или совершить другую дикую выходку. Ничто не могло принести облегчения. Он пытался представить себе Мириам в те ужасные секунды, предшествующие смерти. Сознавала ли она, что умирает от руки врага рода человеческого нового поколения, чей предок едва не уничтожил ее родителей. А может быть, ей показалось, что она пала жертвой того, что она сама называла в своих картинах зверствами, еще неизвестными миру. До Гидеона дошло, что он уже никогда не узнает, что же случилось на самом деле, и все то, что казалось ему непонятным в ней, исчезло со взрывом бомбы навсегда. Он приговорен жить, храня о ней в памяти только хорошее. Осужден на жизнь, чтобы помнить только о любви к женщине, на которой был женат и с которой разделил лучшие молодые и полные надежд годы.


Другое дело Ави. Утрата была невыносима. Гидеон почувствовал, что от горя теряет рассудок. Лицо мальчика то и дело всплывало у него перед глазами. Все известные ему симптомы безумия, о которых он читал или слышал, стали проявляться с безжалостной последовательностью. В горле словно застрял ком. Руки и ноги немели. Сердце щемило, а слезы накатывали так внезапно, будто кто-то поворачивал выключатель. Иногда он просто сидел и ждал, когда наступит сердечный приступ и левую руку скрутит судорога, когда тупая боль не даст шевельнуть головой, а пронзительная боль в груди погасит сознание.

Он ополаскивал лицо водой, бродил из комнаты в комнату, пил кофе, но не мог преодолеть мучительной депрессии. Какая-то ирония судьбы была в том, что ни Мириам, ни Ави, когда были живы, не могли вывести его из равновесия, какие бы душевные муки он не испытывал. Теперь же он плакал и стонал от отчаяния. Последние силы оставляли его. Если бы его близкие были живы, один вид его страданий надорвал бы их сердца.

Крупица здравомыслия удержала его от того, чтобы войти в комнату Ави. Увидев или прикоснувшись к вещам сына, он бы просто потерял сознание. Он снял чулки и лифчик, которые Мириам оставила сушиться в ванной, и убрал в ее шкаф. Слабый запах ее духов, витавший вокруг, мог довести его до обморока.

В выпуске новостей передали несколько версий случившегося. Главным образом, эмоции. Впрочем, некоторые выглядели весьма правдоподобно и, в отличие от других, заслуживали внимания. Немцы сообщали, что этот взрыв — ответ правоэкстремистской нацистской группировки на отказ Ватикана принять Курта Вальдхайма. Одна из частных английских станций заявила, что за устроенный «гнусный акт терроризма» ответственна ИРА [3], добивающаяся освобождения из тюрьмы на Сицилии одного из своих членов. Впрочем, эта версия быстро отпала, выяснилось, что неделей раньше член ИРА, о котором шла речь, выпущен на свободу на поруки своей ликующей братии. На фоне этой болтовни особенно усердствовал один из американских каналов, безудержно хвастая, что их собственный корреспондент не только оказался на месте происшествия, когда все произошло, но даже получил легкое ранение.

Первые несколько дней, когда эти сюжеты ежечасно мелькали на экране телевизора, звонил телефон, Гидеон снимал трубку, молча выслушивал то, что говорил звонивший, — все соболезнования, сожаления и так далее, — и так же молча опускал трубку, не говоря ни слова. Даже когда позвонил босс, руководитель Моссад, Гидеон продолжал молчать. Да и что тот мог сказать, кроме обычных в таких случаях уверений, что готов помочь чем только возможно и тому подобное. Звонила и Элла. В первые дни иногда по три, шесть, десять раз на день. Она умоляла Гидеона сказать что-нибудь, что угодно — лишь бы услышать его голос. Потом, когда она поняла, что ее мольбы останутся втуне, просто набирала его номер. А когда он брал трубку, тут же отзванивалась. Однако в том, что это звонила она, у него не возникало сомнений, поскольку перед тем, как раздавались короткие гудки, слышался ее вздох.

Соседи тоже приходили. Стучали или звонили в дверь. Оставляли корзины с цветами и провизией; записки с выражением соболезнования и словами о том, как они потрясены. И если даже они не стучали и не звонили, Гидеон ощущал их присутствие, слышал, как они бродят снаружи — слишком деликатные, чтобы навязываться, и слишком потрясенные, чтобы оставить его в покое.


Однажды, в час, когда над городом начали сгущаться сумерки, у двери его дома позвонили. Первый раз за прошедшие несколько дней. Это был длинный и настойчивый звонок, и звучал он как-то по-иному, чем другие, более доверительно, что ли, и звонивший, державший палец на кнопке звонка, отнюдь не собирался сдаваться. Пока Гидеон медленно ковылял через весь дом к веранде, он уже не сомневался, кто был этот настойчивый визитер. Не сомневался он и в том, что позволит ему войти. Отперев дверь, он отступил чуть назад, давая дорогу Рафи Унгару.

— Хватит, — заявил старик, кладя Гидеону руку на плечо и притягивая к себе. — Я нужен тебе здесь, — добавил он, прежде чем отпустить его от себя.

Трудно объяснить, почему Гидеон, застыв на месте, сквозь слезы смотрел на старика. Потом он отвел глаза в сторону и проговорил:

— А выглядишь еще хуже, чем я.

— Ну, это мы еще посмотрим, — ответил Рафи хрипловато. — Во всяком случае, мы бы не были вместе двадцать лет, если бы ты брал в расчет то, как я выгляжу.

Он провел ладонью по своим седым волосам — единственному, что изменилось в нем за все годы. В остальном он был все тот же: поджарый, энергичный, с темными, почти черными глазами. Руководитель Моссад.