В этой трудотерапии, кроме Стефанка, еще девять мальчиков и пять психологов. К Стефанку такой приставлен, что всюду за ним ходит. Даже комнату с ним одну делит. Молодой, лицо симпатичное. Пан Джон Силба. Передний зуб у него раскрошился. Говорит, что сын у меня хороший, мыслит правильно, только помочь ему нужно, чтобы не страдал. А почему он страдает? — спрашиваю. Потому что все впечатлительные люди страдают. Это неизбежно, отвечает. Я молча головой качаю и глаза опускаю, чтобы в них этот молодой доктор вины не заметил.

Потом в поезде про себя думала, хорошо ли, что мой мальчик там находится. Ведь никто ни меня, ни его не спрашивал. Приказали, и все. Дом в лесу, крутом одни только деревья, даже убежать невозможно. Любой заблудился бы в таких зарослях. Все с самого утра тяжело работают. Срубают толстые пни, распиливают на части, делают доски, а из них мебель. Все вместе — дети и их воспитатели. Руки у моего сына твердые, как та доска, из которой полка будет. Может быть, он ее даже уже смастерил. Две недели прошло. В этот раз я к нему не поеду. Казик с сестрой Галины к нему собираются. Чувствую, что виноватой меня считают, мол, плохо я за Стефанком следила, и вообще. А я не могу к собственному ребенку приласкаться. Это они его портили, всегда деньги давали, имел и на жвачку, и на кино. Насильно в карманы впихивали. И сестра Галины вечно его к себе притягивала, ласкала, целовала. Мне аж неловко было смотреть на это. А он все равно только мне письма пишет: любимая мамочка, моя дорогая мамочка…

У меня теперь хорошая работа, у дантиста с частной практикой. Иногда только ночные дежурства беру, чтобы подработать, так как домик взяла в рассрочку. Стефанек скоро возвращается.

К моему шефу люди идут, потому как он хороший специалист. Но чудной. Раз, в самом начале, прихожу пораньше, чтобы осмотреться в кабинете. Убиралась-то в нем другая, но я предпочитала все знать, где что лежит, чтобы потом не искать. Стою около стеклянного шкафчика, что-то перекладываю. Слышу, дверь открывается. Голову поворачиваю и обмираю: входит мой доктор в чем мать родила, все его мужские принадлежности на виду. Я думала, что так и рухну на месте. А он веселый такой. А, это вы, говорит. Расторопная вы работница. И так со мной разговаривает, словно бы в одежде. Потом на часы взглянул. Нужно форму надеть, а то пациенты сейчас подтягиваться начнут. Вышел он из кабинета, а я не знаю, как мне дальше быть: то ли убегать отсюда, то ли делать вид, что ничего особенного не произошло. Осталась, не так легко работу хорошую найти. Скоро за Стефанка в школу платить придется. И еще сестра Галины меня убеждать стала, что американцы свободу любят. У себя ходят, как им нравится. Это твоя, дескать, вина, что пришла пораньше. Платят тебе строго „от“ и „до“, и не принято нарушать ни в ту, ни в другую сторону..

Вообще-то тут сумасшедший мир».


Встали из-за столика за пару минут до закрытия кафе. Каждый из участников брал пальто в раздевалке и, подняв воротник, исчезал в мглистой темноте площади Трех крестов. Говорить было не о чем, тем на обратную дорогу до дома просто не хватало.

— Но ведь это мы, мы.

Повторяли это друг другу каждую пятницу. Встречались только для того, чтобы кто-нибудь произнес очередной лозунг. Сегодня это выпало Богдану. Особой к нему любви он никогда не испытывал, работали когда-то вместе, знал его не лучшие стороны. Помнил инспектирование в одной из школ. Богдан экзаменовал молодежь, а потом в учительской за их преподавательницу взялся: в каком, спрашивает, году Ленин родился. Учительница до корней волос покраснела, ее лицо выражало лихорадочную работу мысли. Богдан подождал и, когда стало ясно, что женщина ничего не скажет, сурово изрек:

— Как же вы хотите молодежь учить, если не знаете, в каком году родился Ленин!


«Домик наш, как коробочка игрушечная. Стены выкрашены в голубой цвет, окна — в белый. Чисто, красиво. Перед домом садик, цветочки, за которыми ухаживают, а чуть сбоку, чтобы с дороги не было видно, — помидоры. Хожу, проверяю, краснеют ли они, и это мне радость приносит. Красиво тут все выглядит, но как бы не настоящее.

Иногда присяду на лавочку. Стефанек мне ее из досок сколотил, около самой стены, чтобы можно было спиной опереться. Ну, значит, сяду себе, руки на коленях сложу, но уже над своей жизнью не задумываюсь. Да и что задумываться, скоро пятый десяток стукнет…

Мой старший сын уже женился, ребенок у него. Так-то вот, бабкой стала. Посылки посылаю. Когда их с почты отправляю, так мне чудно, что они через океан шагают и добираются туда, где я жизнь начала и где любовь свою оставила. Как бы пришла она со мной и по углам расселась, но росточков не пустит, останется, как сухой стебель. От сына Михала знаю о муже. Один он. С сердцем у него неважно. А мы бы могли друг друга поддерживать.

Стефанек вымахал, здоровым парнем таким стал, придется мне, глядя на него, голову задирать, как когда-то при Стефане. Ребенок еще, но в этом длинном теле уже мужчина просыпается. Изредка так на него посматриваю и вижу, как это мужское пересиливает ребячье, и сердце у меня щемит, что не только без мужа осталась, но уже и без сына. Но все родители с этим должны считаться. Только он опять совершенно другой. Одни книжки в голове. Ночи напролет читает. А вот отца его с книжкой не видела, говорил, что жизнь интереснее, жаль времени. А сына, как ни спрошу, может, погуляешь с друзьями или подружкой какой, он в ответ мне, что жалко время на это тратить. Им двоим времени не хватает, только каждому на свое.

Хороший у меня сын. Делится со мной своей жизнью, хотя я своей с ним поделиться не смогла. Вечером весь свой день мне расскажет и от меня того же ждет. А так на отца похож: ростом, фигурой. Может, только не такой уж худой, потому что спортом занимается. Мускулов на нем больше, чем на Стефане. А черты лица отцовские, только глаза грустные.

Когда в эту Америку плыли, сказал мне: мы будем только вдвоем. Так эти годы и жили. Кроме сестры Галины и Казика, так никого и не знаем. Не встретился мне человек, перед которым раскрыться бы захотелось. Стефанек хоть друга себе нашел в этой трудотерапии, переписываются, встречаются. Иногда тот приезжает из города, где живет. Неизвестно, исправили ли его эти работы по дереву, трудно сказать, только глаза у него не такие грустные, как у сына моего. У приятеля сына и девушка есть, они любят друг друга, а Стефанек мой с книжкой спать ходит. Хоть бы способности его правильную дорогу нашли, чтобы врачом стал или адвокатом. А он историей хочет заниматься. Никакая это не профессия. Только тут в университете по-другому, чем у нас: четыре года всему учатся, а лишь потом специальность выбирают. Может, ему к тому времени разум подскажет. Но кто его переубедит? Начну только, все сразу в шутку оборачивает. Мамочка, а ты не знаешь такую песенку? „История, история, что ты за пани, идут за тобой раскрашенные кровью парни“. Меня аж трясет от слов. Война, поправляю я его. Война, история — то же самое. Люди всех эпох больше всего любят стрелять друг в друга. Кто, сынок, это любит, каждый хочет жить. И это говоришь ты! Там, где ты родилась, обожают умирать за родину, поскольку за родину умирать сладко.

Как только такой разговор начинается, у него меняются сразу глаза, чужими становятся, меня аж страх охватывает, что я не понимаю собственного ребенка. Как с тем камнем. До сих пор не знаю, кого он в той витрине увидел, в кого попасть хотел. Даже пробовала выпытывать у Роберта, у того, что с трудотерапии, почему мой сын так зол на мир. Пройдет, отвечал он, у всех проходит. Он-то умеет о своем позаботиться, книг домой не приносит. На них опереться трудно. Чем больше книг, тем легче попасть в беду. Если бы тут еще какая-нибудь семья была, а то ведь мы одни, у нас никого. О родственниках Галины и говорить нечего: всегда помогут, но прежде всего они должны о себе думать».


Он вышел на послеобеденную прогулку, но уже внизу изменил планы. Зашел в бар. Сел в углу, тут же прибежала официантка в крохотном фартучке.

— Кофе? — спросила.

— Коньяк.

Девушка подняла брови. Он усмехнулся про себя, что удивил ее. Видимо, считала, что этот старый хрыч не помнит запаха алкоголя. Как мало мы знаем о других людях, подумалось ему. Для официантки он был просто симпатичным старикашкой, она и понятия не имела, что ему довелось пройти огонь, воду и медные трубы.

Сползание вниз его уже не беспокоило, понимал уже, что он — персона нон грата, на сцену выходили новые актеры.

Люди с энтузиазмом кричали «браво», подкидывали вверх человека с большой, словно квадратной головой. Он только усмехался себе в усы. Ну что же, играйте себе, детки. Гелас, который взлетел теперь о-го-го как высоко, уговаривал его учиться.

— Великая импровизация окончена, — говорил он. — Теперь на счету профессионалы. Начинай учиться, иначе окажешься в хвосте.

Гелас обещал помочь. В ответ он лишь поблагодарил. Корпение над книгой — это не для него.


В городке, куда он получил назначение, его ждали с цветами, вручала их девочка в белой блузке с красным галстуком. От волнения у нее вспотели руки. Прыщавый парень прочитал несколько приветственных фраз. И после этого он уже мог засесть в своем кабинете. Конечно, кабинет не был таким представительным, как в городе С., и должность не столь значительной. Однако в руках у него была власть. Он мог решать судьбы людей. Это было так же возбуждающе, как лапать уличную девку. И теперь одни лезли к нему в койку, чтобы что-то для себя попросить, другие просто так, потому что любили это занятие.

В конце концов он встретил Марту, свою третью жену.


«С тех пор как перестала ходить на ночные дежурства, по телефону звонили только Стефанку. Я слушаю, что он в трубку говорит, и ни слова не понимаю. Так у нас повелось, что с сыном разговариваю только по-польски. От чужих я этот английский лучше принимаю, чем от него. А вот у него с польским все хуже и хуже. Как начинаем с ним ссориться, сразу переходит на тот язык, которому научился с семилетнего возраста. Может, и хорошо, что он не скучает, что чувствует себя здесь, как дома. Для него „у нас“ означает абсолютно другое, чем для меня. Как-то раз приносит мне кружку, у которой ручка внутрь. А почему это так, спрашиваю. А он так кисло улыбается. Это кружка для поляка. Смотрим друг на друга. Мама, ты правда не понимаешь? Детка, а что тут понимать? Кому-то наша земля мешает.