Неподвижная, распластанная на земле фигурка. Бледное лицо в облачке разметавшихся каштановых волос. Девушка.

Вадим с размаху опустился рядом с ней на колени, вгляделся в запрокинутое лицо. Длинные ресницы дрогнули и порхнули вверх. Глаза в быстро сгущающихся сумерках казались огромными. Это была она, та самая девушка, которая так неожиданно появилась в усадьбе и перевернула все его планы относительно дома. Он совсем забыл о ней, остался только смутный образ нежного цветка на длинном стебельке, освещенного весенним солнцем. Он даже не помнил, как ее зовут.

— Вы? — изумленно выдохнул Вадим и, просунув руку ей под голову, помог сесть — Как… как вы себя чувствуете?

Вопрос этот прозвучал настолько нелепо, что она даже улыбнулась дрожащими губами.

— Неплохо, насколько это возможно.

— Голова не кружится?

— Н-нет. Вот только нога болит.

— Покажите где.

Джинсы на коленке были разорваны, сквозь дыру сочилась кровь.

— Не волнуйтесь. Все будет хорошо. Я немного разбираюсь в этом.

Она еле заметно вздрогнула.

— Сева, аптечку, быстро. И бутылку минералки из багажника.

Вадим достал из кармана перочинный нож.

— Извините, но джинсами придется пожертвовать, — сказал он, взрезая ткань. — Превратим их в модные шорты, а джинсы за мной.

— Ну что вы, Вадим Петрович! — запротестовала она.

— Ни слова больше. Возражения не принимаются. Я во всем виноват, мне и отвечать.

Вернулся Сева с аптечкой и водой. Он пристроился было рядом, но Вадим нетерпеливо махнул рукой.

— Подгони машину поближе, а то, не дай Бог, еще врежется кто-нибудь.

Он быстро промыл рану. Ссадина была большая, но неглубокая. Он щедро залил ее перекисью водорода и принялся шарить в аптечке в поисках бинта.

— Надо же, а перевязать-то и нечем. У вас есть платок? Маша извлекла из кармана что-то воздушное и крошечное, в цветочек. Вадим усмехнулся:

— Н-да-а-а. Это нам вряд ли поможет. Годится только для такого носика, как у вас, да и то для декоративных целей. Если не возражаете, воспользуемся моим. Стерильность гарантирована.

Он присыпал рану антисептическим порошком и ловко перевязал.

— Ну вот, по-моему, очень недурно.

В голосе его звучала такая неподдельная гордость, что Маша не выдержала и рассмеялась.

— Вы имеете в виду, что получилось даже лучше, чем было? Вадим смутился и, чтобы скрыть неловкость, быстро перевел разговор на другую тему:

— А что вы делали здесь так поздно?

— Заезжала в усадьбу посмотреть, как идут дела. Мне сказали, что ждут вас сегодня. Вот я и задержалась немного, чтобы вас поздравить. Получается просто великолепно.

— Я очень рад, что мы встретились.

— Я тоже, — ответила Маша, скосив глаза на перевязанную коленку.

Только тут он понял всю двусмысленность сказанного.

— Простите меня. Уж не знаю, что и сказать. Простите. Я так глупо увлекся. — Он помог ей встать. Лицо ее исказила гримаса боли. — Сейчас мы отвезем вас домой.

Видя, что девушка не может сделать и шагу, он легко подхватил ее на руки, прижал к груди и взбежал к машине.

— А знаете, — сказал он, усаживаясь рядом с ней на заднее сиденье, — у меня есть идея получше. Не согласитесь ли вы поужинать со мной сегодня? Насколько мне известно, левый флигель уже совсем готов.

— Нет, нет, я не могу. Мама будет волноваться.

— С мамой мы все уладим. Вы напишете ей записку, а Сева отвезет. Что скажете?

— Я…

— Скажите просто «да», и я пойму, что прощен.

— Да.

1860 год

— Посиди со мной, нянюшка, — попросила Маша.

Старушка, кряхтя, опустилась на пуфик подле кровати, сложила на коленях сухонькие ручки. От ее крохотной, сгорбленной фигурки, морщинистого лица, похожего на печеное яблочко, веяло уютом детской, старыми сказками и вишневым вареньем. Никто не умел варить варенье так, как она, и все самые вкусные пенки неизменно доставались Маше, ее любимице.

— У меня сегодня радость, — проговорила старушка. — Правнучка родилась. Марфой решили назвать, как меня.

— Нянюшка, голубушка, счастье-то какое! — Маша выпростала из-под одеяла руку и прильнула щекой к старческой ладони, пахнущей мятой и сухой травой.

— Кабы была ты у нее крестной матерью, я и умерла бы спокойно.

— Конечно, нянюшка, с радостью.

— Так я поговорю с барыней?

— Завтра же. Я сама ей скажу. Старушка ласково, погладила ее волосы.

— А ты все хорошеешь, Маша. Замуж тебе пора.

— Замуж? Это за кого же?

— Так ведь ездит все этот, лобастый. Давеча вон тоже приезжал. Уж так сокрушался, что тебя не застал. Барыне все ручки целовал, с барином в кабинете заперся. До-о-олго толковали. Ты все пропадаешь где-то. Смотри, как бы не сговорили тебя за глаза.

Маша вспыхнула. Она сразу поняла, о ком толкует ей няня. «Лобастым» она прозвала Антона Викентьевича Трегубовича, здешнего помещика, за выпуклый лоб и рано наметившуюся лысину. Он больше жил в Москве, в имение наезжал лишь изредка. Но после знакомства с Машей зачастил в деревню, переделал все в своей усадьбе по последней моде, не считаясь с расходами, и свел короткое знакомство с Машиным отцом. Он был очень богат, импозантен и обходителен, и Маша понимала, что его предложение будет встречено с восторгом. Отец был от него без ума, да и маменька тоже. При их более чем скромном состоянии о такой блестящей партии для дочери они могли только мечтать.

Все это пугало Машу. В его присутствии она чувствовала себя неловко, краснела и смущалась под его откровенно оценивающим, влажным взглядом. Она всегда вздрагивала, когда он прикладывался к ее руке своими пухлыми пунцовыми губами, не в силах подавить гадливое чувство, будто по коже проползла гусеница. Она невольно примеряла на себя полные сладкой истомы рассказы кузины Сонечки, которая недавно вышла замуж и жила теперь с мужем в Москве. Она вся расцветала, когда говорила о нем, об их сказочных ночах, о том, как поет под его руками ее тело. Маша слушала ее, замирая от сладостного томления. Да, да, это непременно должно быть именно так. Взаимопроникновение, взаимопостижение, взаимооткрытие.

И тут она вспоминала Трегубовича. Как это непостижимое блаженство может быть с ним, если не то что прикосновение, один взгляд его вызывает холодок омерзения?

Сонечка объяснила это просто:

— Не он. Ищи другого.

И она, кажется, нашла. Или он ее нашел. Или они нашли друг друга. Маша не знала, да и не хотела ничего знать.

С каждой новой встречей она чувствовала, как крепнет связывающая их нить, как притягивает друг к другу.

Не успевал Вадим на своем вороном Цезаре скрыться за деревьями, как ей хотелось видеть его снова, смотреть в его голубые, слегка насмешливые глаза, смеяться его шуткам, просто слышать его голос. Какое это было неповторимое наслаждение — спрыгнуть со Звездочки прямо в его сильные, красивые руки, которые, как заметила Маша, с каждым разом все дольше задерживались на ее талии, а ей все казалось, что этого мало. Он очень галантен, остроумен, тре шарман[1]. Она, несомненно, увлечена им. Нет, это словечко для непосвященных. «Зачем мне лукавить перед собою?» — подумала Маша.

— Я влюблена, — вдруг сказала она вслух и сама вздрогнула от неожиданно произнесенных слов.

— О-хо-хо, — вздохнула няня. — Мне-то, голубка моя, могла бы и не говорить. Я и так вижу.

— Как? Ты знаешь? Откуда?

«Не может быть, — подумала Маша. — Я же только что самой себе призналась».

— Все ездишь куда-то одна.

— Но я и раньше…

— А возвращаешься светлё-о-о-хонька, хоть свечки от тебя затопляй.

Маша невольно улыбнулась словам няни. Никто не умел говорить, как она, округло и певуче.

— А кто еще знает, кроме тебя?

— А почитай, никто. Никому и дела нет. Имеющий глаза да не увидит.

— Вот и слава Богу. — Маша истово перекрестилась.

— А что, хороший ли человек?

— Очень хороший, нянюшка.

— Тогда что в дом не зовешь?

— Не знаю. Не хочу пока.

— Ну и ладно, если человек хороший. Успеешь еще.

Маша и сама не до конца понимала себя, но что-то ее удерживало. Вадим тоже не заговаривал об этом. Наверное, им и так было хорошо, и посторонние глаза были не нужны.

— Слыхала ль ты, Маша, что Колька-конюх пропал? — спросила вдруг няня.

Маша так и подпрыгнула на подушках.

— Как пропал?

— Так и пропал. На конюшне сегодня не появился, а мать его, Пелагея, говорит, что ночью еще из дома ушел и с тех пор не ворочался.

— Что же могло случиться?

— Небось в бега подался.

— Да с чего же?

С того самого дня, когда он осмелился… Нет, ей решительно не хотелось вспоминать об этом. С того дня она ни разу не ходила на конюшню, посылала за Звездочкой слугу и Николая не видела. Отцу она ничего не сказала.

— А кто его знает? У них в семье все мужики такие, со странностью. Ты слыхала ль про отца его, Афанасия?

— Нет, а что?

— То-то, что нет. Давно это было. Почитай, лет двадцать тому. Колька еще только-только народился. А отец его, ему тогда лет сорок было, не дитя уж, борода лопатой, стал ходить к колдунье одной, ведьме, Понырихой звали. Она одна на болотах жила. То ли приворожила она его, то ли что еще, но совсем мужик взбесился. Из дому, говорит, ухожу, не могу без нее. Да и то, — няня покачала головой. — Красивая она была, что и говорить, кому чернявая красота по душе. Никто и знать не знал, откуда она пришла. Стороной ее обходили, боялись сглаза.

Няня перевела дух, поправила свечку и продолжала:

— Так и ушел бы, да Пелагея, жена его, Колькина-то мать, ему и говорит, мол, уйдешь от нас — а у ней семеро по лавкам, Колька на титьке болтается, — барину в ноги брошусь, все про тебя, супостата, расскажу. А барин-то наш всегда крут был, если что не по совести. Ну, Афанасий и сник, остался вроде.

— И что, что дальше было?