Митя притянул ее к себе – сил у него никаких уже не было, но хотелось чувствовать ее рядом:

– Ты слишком далеко!

– А тебе надо обязательно близко?

– Обязательно!

– Листочки рассыпались…

– Да ладно…

Через несколько минут – и несколько поцелуев! – все листочки были собраны, и они, приткнувшись друг к другу, стали разбирать Митины каракули, которые он сам не всегда мог расшифровать – Лёка сразу писала карандашом перевод самых загадочных пассажей, а две фразы так и остались неразъясненными.

Мите действительно было необходимо все время ощущать свою Лёку рядом: чувствовать тепло ее тела, запах волос, слышать стук сердца, биение пульса, дыхание. Только сейчас он осознал, насколько ему раньше не хватало простой человеческой нежности – Томка терпеть не могла все эти, как она выражалась, сюси-пуси, и за каждым поцелуем или объятием ей мерещилось непременное продолжение. Спали они с самого начала отдельно: Томка во сне без конца ворочалась и металась, и, после того как заехала Димке коленом по самому чувствительному месту, он категорически отказался делить с нею супружеское ложе. И теперь, проведя ночь с Леа, он просто наслаждался близостью женщины, такой прекрасной, такой желанной! Такой спокойной.

– Как хорошо, что ты тоже любишь обнимашки, – сказала прекрасная и желанная, устраиваясь поудобней у него под боком. – Ты знаешь, оказывается, человеку обязательно надо, чтобы его обнимали! Четыре раза в день – минимум. Правда-правда!

– Обнимашки?! Забавное слово. Детское. А расскажи – какая ты была в детстве?

– Ой, страшная нюня и плакса! Все время куксилась! Когда гуляли, вечно терялась – мама рассказывала. Играла только с лошадками, просто помешана была на этих лошадках! У меня их много было, разных – и пластмассовые, и деревянные, большие, маленькие. Целое стадо!

– Целый табун.

– Ну да. Даже снилось, что скачу верхом! А когда видела клодтовских коней на Аничковом, увести нельзя было, только мороженым отвлекали. И почему именно лошадки?

– А лет в пятнадцать?

– В пятнадцать? Нескладная, неуклюжая…

– Быть этого не может!

– Еще как может! Я очень быстро выросла, выше Кали, а она на целых три года старше. Координация движений плохая, я все время что-нибудь роняла, разбивала. Ужасно себе не нравилась. Худая, длинная… Ноги отрастила тридцать девятого размера, ступня узкая, ничего не купишь, в каких-то галошах вечно ходила… Платья донашивала за Калей… И страшно была влюблена. Безнадежно!

– В какого-нибудь учителя, наверно?

– Нет! В Калиного молодого человека. Он совсем взрослый – года двадцать два – двадцать три… Красивый… Я так страдала! Все воображала, как умру от неразделенной любви и они будут рыдать над моим гробом. А я лежу – вся из себя прекрасная. И он сокрушается: «Ах, почему я не ответил на ее чувство, такое сильное и глубокое, она же мне нравилась больше сестры!» Вроде как я собой пожертвовала ради Калиного счастья… Смейся-смейся! – И невольно рассмеялась сама. – Ну да, теперь смешно. А тогда…

– А дальше что было? С молодым человеком?

– Ну, потом он куда-то делся! Так и не узнал о моей безнадежной любви.

– Бедная девочка! – очень нежно произнес Митя и провел пальцами по ее щеке и губам.

– Мне так хорошо с тобой, – прошептала она. – Так надежно! Я чувствую себя защищенной…

– Знаешь, это ты делаешь меня мужчиной. Раньше я ощущал себя мальчиком, понимаешь? Жил, как… как лист на ветру. А сейчас пустил корни. Ты создала меня. Нет, не так. Я был всегда, просто ты вызвала меня к жизни. Мне кажется, это и есть любовь.

– А я два месяца убеждала себя, что нам не нужно никакого продолжения! И что вышло? Ужасно в тебя влюбилась! Просто ужасно…

– Так сильно?

– Да…

– Я счастлив.

– Правда?!

Они заглянули друг другу в глаза, потрясенные той невероятной, немыслимой, невозможной случайностью, что привела их друг к другу.

– Я тебя никогда не перелюблю, – прошептала Лёка, а Митя улыбнулся:

– Тоже детское слово, да?

– Ага. Я так маме всегда говорила.

– Хорошее слово, многозначное.

– Не перелюблю – не разлюблю!

– А еще – не буду любить слишком много. Избыточно.

– Да, правда… Мне это в голову не приходило. – Она вспомнила Германа Валерьяновича – пожалуй, он ее перелюбил именно в этом смысле. И, пожалуй, ей стоит последить за собой, чтобы не стать Мите в тягость со своей любовью! Постараться любить Митю – для него, а не для себя.

– Что ты вдруг загрустила, а?

– Я просто подумала… Когда я стану старушкой, седой и сморщенной, ты будешь еще вполне молодцом…

– Когда нам будет сто и девяносто, кто заметит разницу?! А вообще, ты никогда не будешь старушкой.

– Почему это?!

– Потому что ты удивительным образом сохранила ум шестилетнего ребенка.

– Я что, такая глупая?!

– Ты умница и красавица! И я всегда буду видеть тебя такой, как сейчас! Сколько тебе? Вот в эту минуту? На сколько ты себя ощущаешь? Только честно!

– Лет на двадцать, наверно…

– Ну вот! Ты очень юная, милая, смешная… Прелестная! Нежная и хрупкая, как мартовская льдинка – прозрачная, тонкая, кружевная, тающая на солнце… Боже мой, за что ж мне, дураку, такое счастье!

Наконец, ближе к вечеру, Митя сосредоточился на тексте и выстроил последовательность эпизодов, разбросанных по разным файлам. Он уехал, а Лёка осталась сводить воедино Митину писанину. Заняло это почти неделю – она скрывала от Мити, что работает и по ночам. Закончив, она выслала текст Мите на окончательную правку, внесла его корректуру и, наконец, распечатала. Получилось почти три авторских листа – маленькая книжка! Пару дней Лёка не притрагивалась к распечатке – надо было отдохнуть от текста, отвыкнуть, чтобы увидеть его новыми глазами – не как редактор, а как простой читатель. А когда наконец прочла… Если бы Митя мог видеть ее в этот момент! Она сидела с закрытыми глазами, прижав листы с текстом к груди – щеки горели, сердце колотилось, как сумасшедшее! Нарушив их правила, она сама позвонила Мите и закричала в трубку слова любви и восторга, а Митя, который как раз шел пешком со станции, слушал и улыбался во весь рот. Когда Лёка отключилась, он высоко подпрыгнул, размахивая руками и ногами, и заорал во весь голос, благо никого вокруг не было. Он бы и колесом прошелся, но было слишком грязно для таких выражений экстаза – только что прошел дождь.

Они все-таки сделали книжку – Лёка настояла. Она сама все провернула – нашла издательство, художника для обложки, так что Мите оставалось только заплатить. Сумма была приличная, а тираж небольшой, но зато издательство само занималось распространением. Он завел себе сайт – в придачу к странице на самиздате и Живому Журналу, который вела от его имени Лёка: у него не было времени. Теперь он писал почти все время, при любом удобном случае, и научился отключаться: жена могла что-то говорить, а он поддакивал и кивал, не вникая. Детей он слушал. Вернее, Катюшку – Антошка еще пока не говорил. Пацан получился забавный и очень похожий на Томку: маленький тигренок! И когда Катюшка тетешкала его, напевая: «Антошка, Антошка, пойдем копать картошку!» – он заливисто хохотал, размахивая ручонками. Только дети и радовали, а жену Митя как бы вынес за скобки своего существования.

Он начал работать над романом, который про себя называл «бабушкин». Дело двигалось медленно, потому что попутно Митя то и дело отвлекался на что-то другое, более короткое. Да и замахнулся он по-крупному: действие романа начиналось в конце девятнадцатого века, а закончиться должно было в начале двадцать первого. Ему требовалось много фактического материала, и Лёка рылась в книгах и Интернете, помогая ему войти в эпоху. Теперь Митя был уверен, что справится – пусть на это и уйдет несколько лет. Текст рос и ветвился, как растет деревце из маленького семечка, – любое Митино произведение так и возникало на свет. Все «Письма к Леа» родились из видения женщины с ветром в волосах, идущей по набережной. А «бабушкин» роман кристаллизовался вокруг сцены в оккупированной деревне: немцы забрали последние продукты и – до кучи! – лоскутное одеяло, сшитое Полиной. Она бежала за немцами, крича:

– Отдайте хоть одеяло! У меня ребенок маленький!

А Машенька хватала ее за подол и плакала:

– Мама, не надо, не надо! Застрелят!

Но порой Митю охватывало отчаянье: все написанное казалось корявой ерундой – и кто это станет читать-то?! В такие минуты ему была просто необходима Лёка – только она умела успокоить его и вселить уверенность в себе. Лёка взялась переводить его «Письма к Леа» на английский и французский, надеясь заинтересовать зарубежных издателей: у нее были какие-то знакомства, еще со времен замужества. Митя даже не надеялся и был просто потрясен, когда с ним действительно подписало контракт лондонское издательство.

С момента встречи с Лёкой его жизнь изменилась так круто и так стремительно набирала обороты, что его порой укачивало. Да и писал он слишком много. Ему все больше хотелось бросить работу и полностью отдаться творчеству, которое особенных заработков, честно-то говоря, не приносило. Ну, и как бросить? Жить-то на что?! Он давно уже был партнером в фирме и чувствовал ответственность за дело. И ответственность за семью, за детей. За Лёку. И хотя Митя как-то приладился к своей двойной жизни, это не сильно ему нравилось: два города, две женщины, две разные работы. И еще больше ему не нравилось, каким он сам становился, разрываясь между двумя городами и двумя женщинами.

Хотя…

Если все время только писать, можно и с ума сойти – порой он так уставал, что, приехав к Лёке, спал часов двенадцать подряд. Или, наоборот, писал как заведенный, потому что по дороге ему пришла в голову какая-нибудь новая идея. А бедная Лёка всё это терпела: неделями ждала его приезда, стерегла его сон, сдувала пылинки, правила его рукописи, бегала по издательствам…

После выхода английского издания «Писем к Леа» они с Лёкой не виделись целых три месяца – Митя никак не мог вырваться. А когда наконец приехал… Нет, вроде бы все было как всегда – и радость встречи после долгой разлуки, и острый всплеск желания при первом же поцелуе, и сбивчивые, перепрыгивающие с одного на другое разговоры – столько надо было поведать друг другу! Все как всегда, но… Что-то было не так – Лёка чувствовала. Словно струя холодной воды в теплом течении, словно сквозняк из незакрытой форточки. Лёка невольно приглядывалась и прислушивалась: ей мерещилась какая-то фальшь в Митиной нежности… и вдруг, прервав саму себя на полуслове, она воскликнула: