– Ты меня не беспокоишь, – отвечаю я. – Что у тебя?

– Хочу сказать, что мне очень жаль, но мы не сможет открыть в это Рождество дом, – поспешно произносит она. – Мы не сможем накормить всех арендаторов и их семьи, и всех слуг не накормим. Не в этом году.

– Денег нет?

Она кивает.

– Денег нет.

Я пытаюсь рассмеяться, но получается плохо.

– Да сколько там оно может стоить? Наверняка в сокровищнице у нас хватит и денег, и тарелок, чтобы выставить обед и эль нашим людям?

– Уже много месяцев не хватает.

– Занимать, думаю, ты уже пробовала?

– Я заняла все, что могла, в округе. Я уже заложила землю. По полной стоимости ее больше не берут, начинают сомневаться, что мы расплатимся. Если положение не улучшится, нам придется отправиться к лондонским ювелирам и предложить им тарелки.

Я морщусь.

– Только не имущество моей семьи, – возражаю я, думая, как тарелки с моим гербом расплавят как лом.

Я думаю о ювелирах, взвешивающих серебряные столовые приборы, видящих мой герб и смеющихся над тем, что я до такого дошел.

– Нет, конечно, нет. Сперва продадим мои вещи, – ровным голосом отвечает она.

– Прости, – говорю я. – Тебе лучше сказать управляющему, чтобы передал арендаторам, что в этом году на обед они прийти не смогут. Может быть, на будущий год.

– Все поймут почему, – предупреждает она. – Поймут, что мы концы с концами не сводим.

– Думаю, все уже знают, – сухо отзываюсь я. – Я ведь пишу королеве раз в месяц и прошу выплатить мне долг, а письма ей читают при всех. Весь двор знает. Весь Лондон. Все знают, что мы на грани разорения. Никто не даст нам кредита.

Она кивает.

– Я все улажу, – серьезно говорю я. – Если тебе придется продать свою посуду, я тебе все верну. Я отыщу способ, Бесс. Ты не будешь в проигрыше из-за того, что вышла за меня.

Она склоняет голову и прикусывает губу, чтобы не высказать упрек, который вертится у нее на языке. Я знаю, она уже в проигрыше из-за того, что за меня вышла. Она думает о своих мужьях, которые тщательно собирали для нее состояние. О мужчинах, над которыми я смеялся как над выскочками без рода и племени. Она выиграла, выйдя за них, они заработали состояние. А я его промотал. Я потерял ее состояние. Теперь, думаю, я потерял и свою гордость.

– Ты поедешь в Лондон? – спрашивает она.

– Суд над Норфолком отложили, пока не пройдет Рождество, – отвечаю я. – Хотя сомневаюсь, что при дворе будет так уж весело, с таким-то призраком на пирах. Мне придется вести этот суд. Тогда и нужно будет отправиться в Лондон, после двенадцатой ночи, и когда я увижусь с Ее Величеством, я вновь поговорю о ее долге нам.

– Может, заплатит.

– Возможно.

– Королеву Шотландии собираются отправлять домой? – с надеждой спрашивает она.

– Не сейчас, – тихо говорю я. – Ее епископа выслали во Францию, а ее шпион, Ридольфи, бежал в Италию. Испанскому послу велено покинуть страну с позором, все остальные в Тауэре. Шотландцам она не нужна, учитывая, с кем она водится и как вероломно себя повела, нарушив условия, предав свое слово и обещание лорду Мортону. А Сесил, должно быть, уверен, что свидетельство Норфолка ее уличит. Вопрос лишь в том, что он станет делать со свидетельством, которое ее уличает?

– Ее будут судить? По какому обвинению?

– Если смогут доказать, что она призвала испанцев или замышляла смерть королевы, значит, она виновна в восстании против законного монарха. Это карается смертным приговором. Казнить ее, разумеется, не могут, но могут признать виновной и навсегда упрятать в Тауэр.

Бесс молчит и не смотрит мне в глаза.

– Мне жаль, – неловко произносит она.

– Наказание за восстание – смерть, – твердо говорю я. – Если Сесил сможет доказать, что она пыталась убить Елизавету, ее отдадут под суд. В этом случает она заслуживает суда тех, кто ниже ее, за такое казнили.

– Она говорит, что Елизавета ее никогда не убьет. Говорит, что она неприкосновенна.

– Я знаю. Она священна. Но обвинительный приговор навсегда отправит ее в Тауэр. И ни одна сила в Европе ее не защитит.

– Что может Норфолк сказать против нее, что было бы настолько плохо?

Я пожимаю плечами.

– Кто знает, что она ему писала, или что писала испанцам, или своему шпиону, или папе? Кто знает, что она им сулила?

– А сам Норфолк?

– Думаю, его будут судить за измену, – говорю я. – Я буду главным судьей. Поверить не могу. Я буду судить Томаса Говарда! Мы, можно сказать, выросли вместе.

– Его признают невиновным, – предсказывает Бесс. – Или королева его помилует после вынесения приговора. Они ссорились, как кузены, но она его любит.

– Молюсь, чтобы так и было, – говорю я. – Потому что если мне придется отправить его на плаху и прочесть смертный приговор, это будет черный день для меня и чернейший для Англии.

1571 год, декабрь, Чатсуорт: Мария

Я ковыляю по двору (мои ноги онемели и так болят, что я едва могу ходить), когда вижу, как через стену перелетает камень и падает у моих ног. Он завернут в листок бумаги, и я, несмотря на резь в коленях, тут же шагаю к нему и прячу его под юбкой.

Сердце мое колотится, я чувствую на губах улыбку. А, так все начинается снова: новое предложение, новый заговор. Я думала, что я слишком уязвлена и подавлена для новых заговоров, но теперь, когда он падает к моим ногам, я чувствую, как надежды мои просыпаются при мысли о новой возможности освободиться.

Я оглядываюсь: никто не смотрит на меня, кроме маленького пажа, Энтони Бабингтона. Быстро, как мальчишка, играющий в мяч, я пинаю камень к нему, и он наклоняется, хватает камень и прячет его в карман. Я, хромая, прохожу еще несколько шагов, устало, потому что коленям стало хуже, а потом подзываю пажа.

– Дай обопрусь на твое плечо, мальчик, – говорю я. – Ноги мои сегодня слишком слабы для прогулки. Помоги мне вернуться в комнату.

Я почти уверена, что на нас никто не смотрит; но удовольствие от заговора отчасти состоит в том, чтобы дождаться, пока мы взойдем на лестницу, и поспешно шепнуть ему: «Сейчас! Сейчас!» – чтобы он сунул ручку в карман штанов, развернул камень и отдал мне скомканный листок.

– Хороший мальчик, – шепчу я. – Беги и приходи ко мне за обедом, получишь засахаренную сливу.

– Я служу вам из одной веры, – отвечает он.

Его темные глаза блестят от волнения.

– Знаю, и сам Господь тебя за это вознаградит; но я бы хотела дать тебе еще и сливу, – отвечаю я, улыбаясь ему.

Он улыбается и помогает мне дойти до двери в мои покои, а потом кланяется и оставляет меня. Агнес Ливингстон помогает мне войти.

– Вам больно? Графиня собиралась посидеть с вами днем. Сказать ей, чтобы не приходила?

– Нет, пусть приходит, пусть, – отвечаю я.

Я не стану делать ничего, что позволило бы им заподозрить, что начался новый заговор, что начинается новая война.

Я открываю книгу благочестивых стихов и расправляю листок поверх ее страниц. Открывается дверь, входит Бесс, делает реверанс и садится по моему приглашению. Со своего табурета, снизу, она не видит мое письмо. К моему веселью, она устраивается с вышивкой, пока передо мной открыто это письмо, эта новая попытка уничтожить ее королеву и ее саму.

Я позволяю себе взглянуть на него и ахаю от ужаса.

– Смотрите! – внезапно говорю я ей. – Смотрите! Смотрите, что бросили через стену во двор!

Это рисунок, изображающий меня в виде русалки, шлюхи с голой грудью, а под картинкой – грязные стишки, в которых перечислены мои мужья и упомянуто, что все они умерли, словно моя постель – это склеп. Там говорится, что бедного Франциска отравила я, Дарнли убил Ботвелл, а я в награду положила его к себе в постель. Что Ботвелла держат, как безумного, в клетке с видом на Северное море. Меня называют его французской шлюхой.

Бесс бросает листок в огонь.

– Грязь, – просто говорит она. – Не думайте об этом. Кто-то, должно быть, напился рождественского эля, сочинил песенку и нарисовал картинку. Пустое.

– Оно направлено против меня.

Она пожимает плечами.

– Вести о заговоре Ридольфи распространяются повсюду в королевстве, и винить станут вас. Вы утратили любовь народа, которую он к вам питал, пока думал, что вы – трагическая принцесса, с которой дурно обошлись шотландцы. Теперь люди думают, что вы принесли нам одним беды. Все боятся и ненавидят испанцев. Вас долго не простят за то, что вы их на нас призывали. Даже католики вас винят в том, что вы натравили папу на Елизавету. Они хотели жить в мире, мы все хотим жить в мире, а вы его губите.

– Но это же не про испанцев и прочее в том же духе, – говорю я. – Там ничего не сказано про Ридольфи и герцога Норфолка. Оно про Дарнли, про Шотландию, про Ботвелла!

– Мужчины в пивной повторяют всякую непристойность. Но вам не должно быть никакого дела до того, что они говорят. Они ничего не сказали, что не было бы старой сплетней.

Я качаю головой, словно чтобы прояснились мысли, и поднимаю песика, чтобы обнять его в утешение.

– Но к чему эти старые сплетни? Почему сейчас?

– Сплетничают о том, что слышали, – твердо отвечает она. – Это ведь старые новости? Прежние сплетни?

– Но зачем о них говорить сейчас? – спрашиваю я. – Почему не обвинить меня в том, что я натравила папу или призвала испанцев? Почему старую историю предпочли новой? Почему теперь?

– Не знаю, – отвечает она. – Я тут никаких сплетен не слышала. И не знаю, почему она сейчас опять всплыла.

Я киваю. Думаю, я знаю, что происходит, и я уверена, что знаю, кто за этим стоит. Кто еще станет чернить мое имя, кроме него?

– А вы не думаете, Бесс, что шпионы, которых посылают в пивные и на рынки ради вашей королевы, не только слушают, но и говорят? Что пока они слушают, не угрожает ли кто ей, они распространяют сплетни про меня? Про всех ее врагов? Вы не думаете, что, подслушивая у замочных скважин, они вливают страх и яд в уши простых людей? Не думаете, что они меня оскорбляют, распространяют страх перед чужаками, ужас перед войной, обвинения против евреев и папистов? Что вся страна верна Елизавете, потому что она заставляет бояться всех остальных? Что у нее есть люди, чья работа состоит в том, чтобы сеять ужас, чтобы ее люди оставались ей верны?