Бруннов вовлек меня в кружок, к которому уже давно принадлежал по своим убеждениям. Сам он стоял во главе одного тайного союза, членом которого стал и я. Мы верили в идеалы, несбыточные в действительной жизни, и скорее согласились бы умереть, чем изменить им. А потом случилась катастрофа! Нас заподозрили и стали наблюдать за нами, о чем мы и не подозревали, пока не вмешался сам министр. Он, видимо, догадался, что я как-то причастен к этому делу, потому что однажды стал расспрашивать меня, но не как преступника, у которого хотят что-нибудь выведать, а добрым, отеческим тоном, и это обезоружило меня. Я тогда еще слишком мало знал его, чтобы понять, каким непримиримым врагом революции он был, и его осторожность и умеренные требования обманули меня, как и многих других. Я увлекся, открыто признался в своих политических убеждениях и стал защищать их, защищать перед ним!

Это было с моей стороны преступной неосторожностью, и мне пришлось в ней жестоко раскаяться. Правда, я ни слова не сказал о той тайне, которую должен был хранить, да министр и не делал попыток выведать ее у меня. Он был убежден, что ни обещания, ни угрозы не заставят меня выдать товарищей, но моя страстная вспышка, мое неосторожное выступление в защиту тех идей указали опытному государственному человеку, где найти настоящий след.

Он милостиво отпустил меня, но едва я успел вернуться домой, как меня арестовали, мои бумаги были опечатаны, и я был лишен всякой возможности дать друзьям весточку о случившемся. Следующей жертвой стал Рудольф, которого знали, как моего друга и поверенного. У него нашли всю корреспонденцию нашего союза, а с ней и ключ ко всему остальному. Еще четверо наших товарищей разделили мою участь. Удар разразился так неожиданно, что никому не удалось спастись.

Нас обвинили в государственной измене, и потому мы должны были готовиться ко всему. Скоро меня опять позвали к министру, который объявил, что меня освобождают из заключения; он якобы убедился, что меня ввели в заблуждение и что я лишь поддался влиянию Бруннова и его единомышленников. Поэтому он был готов забыть все случившееся, если я дам ему честное слово навсегда покончить со всеми революционными стремлениями. Действительно ли он не знал о моем отношении к делу, или не хотел ничего знать? Во всяком случае мое имя нигде не было названо. Главой нашего союза считался Рудольф, но такой проницательный человек, как министр, должен был понимать, что пассивная, несамостоятельная роль введенного в заблуждение человека совершенно противоречила всему складу моего характера. Тогда еще я не подозревал, что он хотел быть слепым, чтобы иметь право простить. Я решительно отказался дать требуемое обещание, потому что это значило изменить своим убеждениям, и выразил желание разделить участь товарищей.

Министр сохранил невозмутимое спокойствие и повторил свое предложение.

– Я даю вам месяц на размышление, – сказал он. – Я возлагаю на вас и на вашу будущность слишком большие надежды, чтобы дать вам погибнуть в дикой роли демагога. Эта голова может оказать государству лучшие услуги, чем составление в крепости или в ссылке бесплодных заговоров. Вы – не первый, сознающий сделанную ошибку и делающийся потом ревностным поборником тех идей, против которых некогда ратовал, и именно то упорство, с каким вы теперь отталкиваете предлагаемое мною спасение и противитесь обращению, убеждает меня в том, что я могу взять вас на свою ответственность и снова открыть вам доступ к государственной службе, если вы измените свои убеждения. Вас никто еще не обвинил, и от вас одного зависит, чтобы и не было никакого обвинения. Немногие компрометирующие вас доказательства находятся в моих руках и будут немедленно уничтожены, как только вы дадите мне слово. Через месяц я ожидаю от вас ответа. Пока вы свободны, и вам предстоит выбор между почетной – пожалуй, даже блестящей – карьерой или гибелью. С этими словами он отпустил меня.

– И ты сделал выбор? – спросила Габриэль.

– Я – нет! – с горечью возразил Равен. – Для меня вообще не существовало более выбора – об этом уже позаботились. Прежде всего я попытался разузнать, кто из наших погиб и кому удалось спастись. Я разыскал своих друзей и встретил такой прием, какого никак не мог ожидать… «Измена!» – раздавалось со всех сторон, куда бы я ни пошел. Ненависть, негодование, отвращение звучали на все лады вокруг меня. В первую минуту я не мог понять, что это значит, но скоро все выяснилось.

Меня считали изменником, из-за которого организация была раскрыта. Мое официальное положение и видимая благосклонность ко мне начальника уже и ранее возбуждали у многих подозрение, а теперь стало ясно как день, что я был орудием, шпионом министра – выдал и продал ему нашу тайну. Мой арест считали только комедией, заранее условленным фокусом, чтобы отвлечь от меня месть выданных товарищей, а мое теперешнее освобождение доказывало, как дважды два – четыре, что я был в союзе с враждебной партией. Только тогда я понял, что великодушие моего начальника было далеко не таким безусловным, как я думал. Он обеспечил себя, отпуская меня на свободу и делая для Меня навсегда невозможным возвращение к роли «демагога».

Сначала я был совершенно ошеломлен ужасным обвинением, потом всеми силами души возмутился против него. Я чистосердечно признался в вине, которую признавал за собой! Я рассказал о своем разговоре с министром – все было напрасно, все сочли это пустыми отговорками. Мне вынесли обвинительный приговор, который уже никогда не был отменен. Единственный человек мог бы, пожалуй, поверить мне – Рудольф Бруннов. Его этот удар поразил сильнее остальных, но если бы я мог встретиться с ним один на один и сказать ему: «Это ложь, Рудольф, я не изменник!» – он протянул бы мне руку и вместе со мной восстал против клеветы. Но он находился в заключении, и я не мог проникнуть к нему.

Я уверял остальных товарищей своим честным словом, но мне отвечали, что у меня нет больше чести, и даже отказывали в удовлетворении за это оскорбление, говоря, что со шпионами не дерутся. Преследуемые, затравленные и до безумия раздраженные люди были не способны на беспристрастное суждение, и я боюсь, что их подозрение было намеренно навлечено на меня. Достоверно убедиться в этом я, конечно, никогда не мог, но мое помилование только подтвердило подозрение.

Через месяц я снова явился к министру. Я сделал все возможное, чтобы очистить себя от оскорбительного подозрения, но безрезультатно. Мои прежние единомышленники оттолкнули меня, избегали, осудили тайным судом, хотя до этого времени на мне не было никакой вины. У меня оставался еще один исход: я мог покинуть свое отечество и начать где-нибудь новую жизнь, чтобы остаться верным своим убеждениям, как сделал Рудольф, когда бежал. В конце концов, по прошествии нескольких лет, это, может быть, и послужило бы мне оправданием, но я никогда не понимал героизма мученичества. С одной стороны, меня ожидало изгнание со всеми его лишениями и горечью, с другой – карьера, обещавшая полнейшее удовлетворение моего честолюбия.

После всех этих событий я уже не мог сомневаться в том, чего от меня потребуют, если я приму предложение своего начальника, но все во мне пылало ненавистью к тем, кто осудил меня, даже не выслушав моих оправданий. Перенесенные оскорбления и несправедливость прежних друзей заставили меня перейти в неприятельский лагерь. Я знал, что заплачу за свою карьеру ценой своих убеждений и, порвав с прошлым, дал требуемое обещание.

Голос барона и его прерывистое дыхание свидетельствовали о том, как волновали его эти воспоминания.

Габриэль слушала с напряженным вниманием, не решаясь прервать Равена ни одним вопросом. Он выпустил ее из своих объятий, и его голос звучал слабо и глухо, когда он продолжал.

– С этого времени моя карьера известна. Я стал секретарем министра, потом его другом и поверенным и, наконец, его зятем. Могущественное влияние устранило все препятствия, стоявшие на пути выскочки мещанского происхождения, а когда путь оказался свободным, мне оставалось только пробиться собственными силами. Само собой разумеется, все мое прошлое было при этом уничтожено; я знал это, да и не в моем характере делать что-нибудь наполовину. Кроме того, я от природы склонен к деспотизму, власть и господство над другими всегда имели для меня какую-то демоническую привлекательность. Теперь я познал их, а необычайно быстрая карьера и блестящие внешние успехи помогли мне скорее, чем я думал, справиться со старыми воспоминаниями. Постоянное влияние моего тестя, которого я искренне уважал, и та среда, в которой я с этого времени вращался, довершили остальное. Я должен был идти вперед, не оглядываясь, и я действительно шел вперед. Правда, мой путь вел по обломкам моих идеалов, но я достиг своей цели… чтобы так кончить!

– Но ведь тебя свергли клеветой и ложью, – воскликнула Габриэль. – Это должно же обнаружиться!

– Как я могу заставить свет питать ко мне доверие, в котором он мне отказывает? Недавно я принужден был выслушать из уст Рудольфа Бруннова, что потерял право на доверие. Он может с ясным челом встретить всякое обвинение, и его оправдания всегда будут выслушаны, так как все его прошлое, вся его жизнь говорят за него, а моя – осуждает меня. Кто изменил своим убеждениям, тот и товарищей мог выдать. Проклятие того ужасного часа, когда я изменил самому себе, падает теперь на меня и лишает возможности опровергнуть взведенную на меня клевету.

– Но кто же свергнул тебя? Те, ради кого ты все это сделал, кому ты все принес в жертву? О, какая неблагодарность!

– Разве я имею право требовать от них благодарности? – с горьким спокойствием спросил Равен. – Между нами никогда не существовало доверия. Они нуждались во мне для исполнения своих планов, мне они были нужны для того, чтобы я мог подниматься все выше и выше. Мы были постоянно на военном положении. Я довольно часто давал им чувствовать власть ненавистного выскочки, а теперь, когда власть перешла в их руки, они свергли меня.