У него была весьма распространенная в криминальном мире кличка — Монгол, хоть ничего монголоидного в нем не было, причем так же назывался знаменитый в те годы вор в законе, наставник самого Япончика, так что Витя — так его звали в миру — по центру проходил как Витольд, предпочитал в лучшие свои минуты представляться — Витольд фон Герних, такой у него был блатной шик, такая тяга к красивому, хоть это именно он выдал мне как-то не без иронии фразу о том, как на зоне рисуют себе свободу, — чтобы бикса попышнее, чтоб пиджак кожаный и суп с лимоном. Сам он в законе, конечно, не был, но из своих тридцати половину провел по тюрьмам, стартовав в колонии лет в пятнадцать, и антракты между ходками у него были кратки, но — вдохновенны. Впрочем, когда мы были друг другу представлены — он, рецидивист, сидевший за квартирные кражи, грабеж и рэкет, и я, профессорский сынок и начинающий журналист, — как раз тогда Витольд всерьез, кажется, решил завязать, но, скажу сразу, это его намерение было одним из тех, что вымостили для него дорогу прямо в ад. Дело здесь не в недостаточной прочности характера или силе воли, как вы понимаете, — Витольд был как раз весьма духовитый, но однажды отпущенный на волю его волчий инстинкт, давно превратившийся в сумму звериных рефлексов, никогда не отпустил бы его, и он кончил плохо — был убит в камере следственного изолятора внутренней Бутырской тюрьмы; в один из загулов в фойе мотеля, где тогда был единственный, если не считать валютных, ночной ресторан, он повстречал свою бывшую маруху и снял с ее пальца бриллиантовое кольцо, подарок — о чем он не мог знать, а она ему не сказала, да это б только подлило масла в огонь — ее нынешнего любовника — авторитета, за что Витольд был прострелен двумя пулями тут же, в холле, забран МУРом, подлечен в тюремной больнице, чтобы быть зарезанным сокамерниками, получившими, видно, на то указание с воли.

Но это было потом; в то лето Витольд работал в каких-то художественных мастерских в Боровске, километрах в девяноста от Москвы, — в столицу его, разумеется, не прописывали к нестарой еще матери, до странности пристойного вида женщине, — он был не без способностей, не без своеобразного художественного чутья и вкуса, и на выходные он наезжал в Москву, где ждала его подруга, а моя приятельница по «Метелице» — Танька-Барабан.

Была Танька на редкость тоща, фамилия ее была то ли Бородина, то ли Баранова, не Барабанова, и кличка, видно, была дана ей от противного, как сказал бы логик. У нее это была настоящая любовь, она прождала Витольда всю его последнюю отсидку, а когда он откинулся — ездила встречать из зоны, и в предыдущее его появление в Москве я его мельком видел, запомнил длинное кожаное пальто, звериную гибкость и чуткость повадки, волчье узкое лицо в шрамах с длинным и мясистым, чуть свернутым набок носом, с маленькими цепкими глазами весьма редкого цвета — бурого, такой можно получить, если в воде долго мыть испачканную коричневой акварелью кисточку. Танька не была проституткой в нынешнем смысле, хотя, говоря сегодняшним языком, путанила, конечно, с товарками время от времени. Да и вообще вся тогдашняя центровая система была не в пример современной малопрофессиональна, проституция, фарцовка, торговля анашой — все было неорганизованно и стихийно, сферы влияния не поделены, не отрепетирован раз и навсегда подкуп ментов, не обложены регулярной данью даже самые сладкие точки, и в этом смысле все напоминало сегодняшнее состояние официальной экономики, тогда как черный бизнес, напротив, подобрался и наладился; да это и не был бизнес тогда, скорее, стихийно сложившийся образ жизни, при котором грань между рабочим временем и досугом у проституток, скажем, была очень размыта, и вся система представляла собою не набор пусть и находящихся в сложных отношениях, но строго организованных группировок, а скорее, что-то вроде патриархальной общины с чертами социалистического фаланстера, но со своей, весьма романтичной, идеологией братства, противостояния властям и раблезианским отношением к низу жизни, включая сюда всяческие огорчения телесного свойства; да и сама публика, систему составлявшая, за вычетом немногих действительных мастеров, была по-своему простодушна и на изумление пестра: спившиеся актеры и списанные танцовщики, вдохновенные бляди, денег не бравшие, но спавшие с кем понравится, то есть на круг со всеми, зеленки, отдававшиеся иностранцам не столько за грины, сколько за тряпки, и имевшие за спиной не сутенера-профессионала, а молоденького любовника, зачастую кавказской принадлежности, который, впрочем, рубил капусту, перепродавая ею же заработанные носильные вещи, добродушные — в отличие от нынешних, весьма агрессивных — педерасты, чьи-то опустившиеся дети, неслучившиеся певички, мелкие спекулянтки, натурщицы, работавшие, конечно, только время от времени, неудачливые художники, просто праздные молодые люди вроде меня, с удовольствием разделявшего все наивные радости этих прожигателей жизни и в глубине души оправдывавшего себя тем, что мне это когда-нибудь пригодится. Сегодня в памяти из этой толпы выплывают лишь немногие лица — уличной проститутки по кличке Луна, спавшей с кем придется в подворотне за стакан, когда подпирало похмелье, но по трезвости невероятно высокомерного выражения круглого, откуда и прозвище, лица, высокой и сутулой, — она заболела сифилисом, спилась и нынче вряд ли живет на свете; бывшей детдомовки Аньки по кличке, конечно же, Пулеметчица, что шло ей, ртутной, очень смазливой малышке, трогательно любившей театр и спавшей с актерами бесплатно; сочинской наводчицы Лиды Ш., девки невероятной красоты и еще более необычной внутренней силы, и если б было место, я вспомнил бы нашу с ней недолгую любовь на почве моей идеи записать ее мемуары; трагического пьяницы Геннадия, обаятельного и рассудительного человека лет под сорок, но с седеющей бородой, неудавшегося театрального режиссера, никогда не суетившегося, ни за кем не ухаживающего, но, когда выпьет свое, всегда уходившего с самой молоденькой и симпатичной; а там и целого выводка смазливых юнцов — вроде Внучка, родители которого были за границей и оставили ему квартиру тут же, на Калининском, над «Ивушкой», за что его все любили, поили и баловали, а Луна наградила-таки сифоном, или сколовшегося уже к двадцати трем Юрочки, сына актрисы кукольного театра, когда-то снимавшейся и в кино, с которым по прихоти судьбы я был некогда в одном пионерском лагере. Мы с ним приятельствовали, сбегали на пару в лес и сидели у костра, но он мне не был интересен, я ждал воскресного появления его мамаши, всегда на автомобиле и с новым мужчиной, ослепительной мамаши, в которую я тогда был изнурительно и скорбно влюблен…

Представление состоялось так: мои родители отбыли на летний отдых, и я остался один (бабушка моя к тому времени уже умерла) — блаженствовать в большой квартире, как позвонила Танька и, уяснив обстановку, сказала, что заглянет с приятелем. О времени мы точно не сговаривались, я выходил куда-то и был очень удивлен задыхающемуся от волнения ее голосу в трубке — где же ты! Они были у меня через четверть часа, мы с Витольдом пожали друг другу руки, и я был порадован франтоватостью его костюма, скромным достоинством манер, умеренностью в потреблении алкоголя и уж вовсе подкуплен чинным разговором за ужином — о литературе, и только после Танька рассказала мне, что они звонили несколько раз, и Витольд сказал, что бодяга ему надоела и что эту квартиру, он, пожалуй, сожжет. Он и сжег бы, убежденно заверила меня Танька.

Они остались ночевать, но утро пошло уж не так фасонисто: проснувшись и выйдя на кухню, я застал Витольда в одних трусах, — тело его было густо покрыто свинцово-трупной татуировкой, как чешуей хвост русалки; Танька сидела здесь же, с голыми тощими ногами, стягивала зябкими ручками на плоской своей груди порванную до пояса нейлоновую комбинацию, и каждой жилкой и складочкой похожей на мордочку грызуна — белки или бурундука — мордашки следила за всяким движением своего повелителя; Витольд хлебал прямо из кастрюли оставленный мне матерью суп, запивал водкой, взятой в моем холодильнике, и кивнул мне вполне дружески, указывая ложкой, — мол, присаживайся, и даже чуть двинул от себя на середину стола кастрюлю, напоминавшую ему, должно быть, котелок на дальнем участке лесоповала. Таньке ни водки, ни супа не полагалось, даром что Барабан, впрочем, замечу, я никогда больше не видел Витольда в столь умиротворенно-домашнем облике, расслабившегося и примиренного — видно, в то утро и он к Таньке испытывал мужскую признательность и, чем черт не шутит, что-нибудь похожее на неж-ность.

Трудно объяснить отчего, но Витольд с того дня проникся ко мне симпатией. Вряд ли это было из-за Таньки, по которой, и это ему было, конечно, очевидно, мы были-таки с ним молочными братьями, он не был настолько сентиментальным, хоть и это имело значение; может быть потому, что, как выяснилось позже, Витольд тайком писал стихи, а я был, хоть и начинающий, но литератор; наконец, здесь играла свою роль и обычная у воров тяга к интеллигенции, какое-то смутное к ней уважение, какого не бывает у простого люда, не прошедшего зону. Нет, симпатия — это даже мягко сказано, Витольд записал меня в кореша, что, признаюсь, не всегда было уютно при его свирепом и непредсказуемом нраве. Скажем, можно припомнить такую сценку: раз мы сидели всё в той же «Метелице», как появился ошивавшийся здесь что ни день гроза местной шпаны, парень моего возраста, но выше меня, очень хорошо сложенный и с какой-то инфернально-кинематографической внешностью — по кличке Шоколад; он был бы очень красив, если б не постоянное мучительно-брезгливое и жестокое выражение, не сходившее с его лица, выдававшее непроходящее больное желание кого-нибудь мучить и унижать, как унижали и мучили, должно быть, его самого в лагере, о чем, впрочем, однозначно свидетельствовал сам присвоенный ему псевдоним; не дойдя до нас двух столиков и не видя нас, Шоколад нагнулся вдруг к каким-то девицам и ни с того ни с сего плюнул одной в лицо; та закрылась руками, а подруга ее, должно быть, что-то сказала, потому что Шоколад без размаха ткнул ей в рожу кулаком; вокруг все стихло, и тогда Витольд негромко произнес то, что он произнес, и Шоколад отлично услышал его: ну ты, опущенный, сказал Витольд, и ничего не прибавил; Шоколад быстро обернулся, физиономия его мигом подобострастно скорчилась, и, став ниже ростом, он пошел к нам, твердя: что надо, Витя, я принесу, что надо; Витольд сделал знак, чтоб тот нагнулся к нему, Шоколад опустился на корточки, и Витольд коротко и резко ударил его ногой в грудь так, что на пиджаке и белой рубахе хорошо отпечаталась подметка; Шоколада отбросило метра на два, а там уж он сам картинно повалился на спину.