— Покатим в Панама-бич. Иначе зачем мы приобрели вчера красивые купальные трусы! Нет, представьте себе, нежнейший, мы залезаем в теплую водичку, потом вылезаем и жрем какую-нибудь местную си-фуд, запивая прохладненьким калифорнийским. Представьте себе свеженьких устриц, только что пойманных под сваями Сент-Джорж-бридж, маленький ресторанчик с видом на Мексику, хозяин — из отставных контрабандистов, кубинец-эмигрант, наша мадам мне вчера подробнейшим образом описала маршрут…

С хозяйкой нашей, московской еврейкой, сокурсницей Андрюши по Мориса Тореза, он часто предавался хемингуэевским воспоминаниям, дискутировал о судьбе котов на вилле на Ки-Уэст, но утыкались разговоры всегда — в Париж, да и говорили они — по-французски, поскольку хозяин-ирландец, специалист по Андрею Белому, разговорного русского не понимал, а Андрюша подзабыл свой второй английский. Хозяйка апеллировала ко мне. Андрюша прерывал ее — он же не по-нимает! — и она живо говорила по-русски:

— И что, Николя, вы никогда не бывали в Париже?

— Я оставил Париж на десерт, — скромно отвечал я.

— О, я завидую вам, вам предстоит — Париж! Жить можно только в этом городе, — добавляла она с застарелым ханжеством беженки из Марьиной рощи.

Во Флориду мы прибыли три дня назад из Вашингтона. Причем самым утомительным, но дешевым способом — на автобусе Грейхаунд. Собственно, подбил меня на эту авантюру Андрюша, мой давний московский знакомец, из круга посетителей Дома кино, приятель О.О. и Сережи Богословского, стареющий мальчик из поросли московских пижонов шестидесятых годов. Он выбрал маршрут верно: прилетел в Вашингтон, разыскал меня и объяснил, что катит на автобусе до Телахасси, куда получил приглашение старинной приятельницы. Я принимал его у Наташи, в сауне с джакузи, он вел себя чинно; говорил за столом о французской живописи и был забавен. Но Наташин шик явно покорил его, и он возвращался к моей матримониальной расточительности не раз и не два. Я недолго сопротивлялся его планам флоридской поездки, только предпочел бы все-таки поезд. Но он уверял меня, что следует видеть Джорджию и Алабаму изнутри, то есть — ошиваясь на заселенных черным людом автовокзальчиках во время ночных остановок, когда вокруг не видно ни зги.

Я согласился не только потому, что меня одолела страсть к путешествиям. Отношения с моей вашингтонской подругой, с которой познакомила меня, конечно же Анна, о чем вскоре и пожалела, объявив по телефону звенящим голосом, что я плохой друг, едва узнала, что мы с Наташей спим, — так вот, отношения наши, по мере приближения к концу моего срока пребывания, делались все более нервными. Она возобновила бассейн по средам, боди-билдинг по пятницам; она не настаивала больше на том, чтобы я сопровождал ее в Кеннеди-центр, а нацепляла пышный бант, вовсе не идущий к вечернему платью, и не интересовалась, как я собираюсь коротать вечер; всплыл даже какой-то давний ее друг, композитор-авангардист, приносивший слушать свои сочинения для фортепьяно, полученные не иначе как закатыванием в рояль бильярдных шаров; участились звонки беглому мужу, с которым она, больше меня не стесняясь, вела какие-то переговоры имущественного порядка; наконец, она взяла привычку спорить по пустякам, с утомительной страстью, вскрикивая: «Зачем ты говоришь, что все знаешь». Впрочем, она долго терпела. Судите сами, вот как мы жили.

Утром она торопилась на работу, а я был вольный исследователь-артист в своем институте, в мои обязанности входило кормить котов кошачьими консервами. Полуфабрикат моего завтрака ждал меня обычно на кухонном столе. Мне оставалось выпить уже налитый стакан джюса, сунуть в микровэйв свой корн и нажать на клавишу кофеварки. Тот факт, что она примирилась со многими моими, невыносимыми для нее, привычками, отнюдь не казался мне чем-то само собой разумеющимся. Конечно, как любая женщина, заполучившая мужчину в долгое пользование, да к тому ж брошенная, она прикидывала, не подойду ли я ей в мужья. И, как всякая американка, не сомневалась, что в браке сможет изменить режим — как же иначе, ведь это будет совсем другой контракт. Но — и мне хотелось в это верить — быть может, мое поведение, так ни в чем не совпадая с поведением буржуазных американских мужчин, напоминало ей ее русское эмигрантское детство, а может быть — чем черт не шутит, — она вообще смотрела на меня, как на осколок своей далекой родины, на которой никогда не бывала.

А привычки мои были воистину ужасны. Начать с того, что по утрам я курил в постели, это в спальне-то, где все тряпичное, мягкое, чувствительно вбирающее в себя никотин. Потом, посетив сортир, я наливал себе полную ванну почти горячей воды и укладывался в нее — читать газету, и каждую проведенную мною там минуту неумолимый счетчик отщелкивал ее, Наташины, центы и доллары. Не одеваясь, в махровом халате на голое тело, я переносил свой завтрак — в гостиную, устраивался на мягком диване, врубал телевизор — но нет, не концерт Брамса по соответствующему кабелю, который она абонировала, — и уже к одиннадцати открывал первую банку «Хайнекена». Коты — самого что ни на есть сволочного подросткового возраста — скакали по мне, и я выпускал их в дверь веранды, объясняя потом Наташе, что лучше умереть стоя, чем жить на коленях. Эта цитата, разумеется, ничего ей не говорила.

Американцы относятся к сексу, как к бизнесу, политике, собственному здоровью, отношениям между собою, налогам, деньгам, — с невероятной серьезностью: слушают уроки в школе, прилежно изучают пособия. Им в голову не приходит, что есть вещи, которым научиться нельзя. Эта наивная убежденность часто подводит их, и тридцати — с лишним — летние женщины, дебютировав в университете, имевшие, как минимум, десяток бой-френдов, а потом мужа, чаще всего остаются невероятно наивными в этом смысле: у них ведь для любви отведены уикэнды, а вечера по будням — для спорта после работы. Они не задумываются над тем, что вслед за паузой в свиданиях приходится начинать все сначала, повторяя уже пройденное, и секс превращается в пустой ритуал, как курение одной сигареты с марихуаной по кругу из шести человек.

Наташа не представляла в этом смысле исключения, но довольно быстро вошла во вкус. Когда я впервые предложил ей улечься, что называется, валетом, она совершенно не понимала, чего я хочу. Я же думаю, что эта тяга зайти с перевернутой стороны шла у меня от того, что моя бедная родина осталась от меня на обратной стороне земли, под ногами, и, постоянно нося ее в сердце, я чувствовал, что в Америке живу вниз головой…

— И кроме того, у нее — везде утки, — проговорил я.

— Что такое? — насторожился Андрюша. — О чем вы?

— Даже телефон в ее кабинете — утка.

Андрюша даже притормозил.

— Вы хотите сказать, что прекраснейшая наша подруга страдает недержанием кала? Что у нее, по-русски говоря, медвежья болезнь?

— Нет же, просто тут недавно разразилась мода на декоративных уток. Ты не можешь себе представить, что эти утки попадаются у нее повсюду… И в ванне плавает утка с налитым внутрь шампунем. Похожая на подсадную.

Андрюша задумчиво смотрел на меня.

— Да, это несколько меняет дело. Сам-то я как-то не заметил. Понимаю вас, эстетичнейший. Слушайте: не поискать ли нам здесь где-нибудь ну хоть «Туборга». И ни слова о «Будвайзере», пусть аборигены сами пьют эту мочу, она хуже, чем «Жигулевское» из пивняка…

В китайский ресторан вчера нас привела национальная привязанность к пельменям после бани. С утра мы были десантированы в университетский бассейн, где насмотрелись здоровых студенческих тел, не помышлявших, казалось, о плотских утехах, лишь о рекордах в спорте; в кампус-баре под названием «Phirst» в это время подавали только оранж-джюс. Текилу, любовь к которой я прививал Андрюше методически, мы взяли в магазинчике, выбрав недорогую, «Восход Солнца». Поплутав, попали на хайвей, мимо которого здесь не промахнуться. «Утиный дворец» привлек нас названием, и мы не ошиблись: стим-дамплингс съели по три порции, хоть китайцы и считают это всего лишь горячей закуской, от утки по-пекински и свинины по-сычуаньски отказались решительно, но потребовали к текиле лимон, а запивали все холодным китайским пивом. Трапеза живо напоминала студенческую, с водкой из кармана, в чебуречной на углу Сретенки или в пельменной на Чернышевского. Из соображений экономии и тяги к перемене мест выпивания, водки мы здесь заказывать не стали, но расплатились и отправились искать поблизости вайн-стор. На хайвее алкоголя не продавали, посоветовали свернуть прочь от известного нам центра, каковым считались два квартала вокруг аляповатого здания, имитирующего Капитолий, и белого дома губернатора с полосатым флагом, торчавшим из подстриженной лужайки; мы очутились среди довольно достойных домиков, но все отчего-то кучившихся, хоть земли здесь сколько угодно. Было около четырех и совершенно пустынно, только на одном углу мы завидели фигуру негра в соломенной шляпе. Уразумев наш вопрос, он вызвался проводить. У него была добродушнейшая рожа, мелкие седые кудряшки выскакивали из-под шляпы, широкая печальная улыбка, таким в детстве мне представлялся дядя Том, владелец хижины.

— Я алкоголик, — пояснил он, улыбаясь, и для убедительности похлопал себя по груди черной рукой с чистыми розовыми ногтями.

Через квартал к нам присоединилась молодая негритянка, стройненькая, со смазливым личиком, с двумя невинными ленточками в косичках, в ботинках на босу ногу, какие у нас продавали некогда в магазине «Рабочая одежда».

— Это моя сестра, — пояснил дядя Том.

Вскоре мы действительно достигли магазина; наши новые приятели наперебой заказывали: дядя Том тыкал в громадную бутылку «Смирнофф», девушка попросила чего-нибудь сладкого. «О’кей», — сказали мы с Андрюшей. Сестра получила бутылочку ананасного ликера, русофил дядя Том — скромную фляжку водки, которую он, печально улыбаясь, покорно принял из рук продавца. Себе мы взяли еще текилы «Сан Райз». На улице, размахивая своим пузырем, Андрюша объяснял нашим спутникам, что мы не из Мексики, но из Москвы (Смирнофф, йес?), ребята вежливо соглашались: Мексика, йа-йа.