Я взглянул туда, откуда доносился этот мощный голос с сильным еврейским акцентом. В человеке, говори-вшем по телефону у бара, я узнал скульптора Мишу Бляхова, погибшего на скалах Карадага той весною.

— Миша Бляхов, — произнесло желе за соседним столиком, — гений взмахов.

Бляхов ходил по поселку с рюкзаком, в котором была очередная компактная модель махолета. Его длинные седые волосы развевал ветер с моря. И с гор. Попытки летать он предпринимал ежедневно, без скидок на погоду и направление ветра. Он разбился ненастным днем, каких в ту весну было немного. Я видел его останки, прикрытые простыней, когда их собрали и принесли вниз, в поселок. Судя по форме, это был рубленый бифштекс, и простыня была пропитана кровью.

— Сначала он скучал, — говорил Ося, — потом, зачастил в ихтиологический музей. А теперь вот — в рыбном бизнесе.

— Но все-таки он взлетел, — сказала детская поэтесса.

— Невемо, невемо! — кричал бывший скульптор в телефонную трубку с катастрофическим акцентом, — с креветками я больше дела иметь не желаю!

Фарцовщик — не успел я моргнуть — держал хозяина за твидовые фалды и делал вид, что ебет в жопу. Хозяин розовел, вырывался, кажется — он был обижен.

— Хайль Гитлер, господа! — орал Ося, вскидывая руку в приветствии. Монокль ловко был зажат в его глазу, а на голове — зеленая с красным шапочка, изображающая крокодила с разинутой пастью: детская хохма.

Я мельком припомнил, что там такое он говорил мне об эмигрантской трещине характера и о неизбывности вины перед оставшимися. Певица закутала зябкие плечи в цветастую шаль, склонилась к таперу, тот кивнул, откинул волосы, а певица запела голосом коктебельской нашей хозяйки, тягуче, по-крестьянски:

Ах, папаша, ты, папаша,

Неродной ты мне отец,

Зачем пошил ты бело платье,

Посылаешь под венец…

Тапер аккомпанировал, сирень раскачивалась, я заметил, что гардеробная девушка подает мне знаки. Я понял, что она немо молит меня молчать. Я вернусь. Такой же букет сирени, может быть, чуть попышнее, был приготовлен у изголовья на случай писания натюрморта. Я был внутри нее, приладившись сзади, жена лежала на правом боку, заложив под щеку правую руку, левой сжимала мое бедро под простыней. Я старался расшевелить ее, полусонную, и с каждым моим толчком букет вздрагивал — прямо над ее лицом. Едва я кончил, даже еще не успел выйти, она выпростала левую руку, приподнялась на локте, проворно отщипнула от букета и положила в рот. Помню, я догадался с разочарованием, что, видно, она все это время искала глазами сиреневое пятицветие. А найдя и дождавшись конца — сорвала и проглотила на счастье. Но сейчас, отчетливо вдруг все это припомнив, я решил, что она правильно сделала. Ибо мы и впрямь стали счастливы. И там и здесь, и здесь и там.

глава XIV

ПОЛНОЛУНИЕ НА ХЭЛЛОУИН

Был Хэллоуин, к тому же пятница. Выпивали в мастер-ской Джима, нынешнего Анниного бой-френда. Анна в элегантном легком пальто из богатого магазина сидела тут же, за Джимовым рабочим столом, полным склянок, пузырей и реторт. Она сказала мне о Джиме через минуту после того, как ночной ам-трак, доставивший меня из Нью-Йорка, подкатил к перрону Вашингтонского вокзала. Мы не виделись много лет, а перестали писать друг другу уже года два назад. Она почти не изменилась, чуть заострилось лицо, чуть мускулистее и поджарее стали ее красивые ноги. О том, что она постарела, говорили только глаза. Мы обнялись на мгновение, как очень далекие родственники, почти позабывшие друг друга. Она сказала о Джиме, чтобы объяснить, почему не может пригласить меня к себе, а повезет в гостиницу. Недорогую. Близко от центра. После этого мы встречались раз или два, хоть и прошло дней десять. Сегодня же ей, видно, стало совестно в праздник оставлять меня одного. А может быть, Джим пожелал на меня взглянуть.

Когда-то он был разведчиком, сидел в Мюнхене — наверное, на радиоперехвате, потому что по-русски говорил почти без акцента. Когда всё осточертело, — и это трудное слово он выговорил без натуги, быть может, чуть мягче, чем надо бы, — он вышел в отставку и занялся реставрацией масляной живописи. Ему было около шестидесяти, и на Джеймса Бонда он не был похож. На нем были растянутый свитер и отвислые штаны, в левом ухе посверкивала серьга. Я был несколько удивлен почти русской простотой этой мастерской: Анна была все-таки чуть сноб, к тому же, как выяснилось, она потеряла работу в своем университете, переехала в Вашингтон и, казалось, должна была бы найти себе любовника попрестижней. Может быть, ее и Джима объединила Россия…

Тут-то и пришел князь. Как ни странно, случайно я уж читал о нем в «Вашингтониан». Князь занимал разворот вместе с женой-американкой, белозубой брюнеткой, готовящейся, казалось, к отпору, и с темненьким же сыном, по-американски веснушчатым. Заголовок «Ваше высочество?» был снабжен знаком вопроса. Но ирония, как я сейчас убедился, была неуместна: князь вышел совсем натурально, с красным носом, с карими глазами, с приплюснутым подбородком. Разумеется, русский князь, здесь и сомневаться было нечего.

Я, конечно, принес «Столичную», что само по себе нелепо: «Абсолют», разумеется, лучше, на худой конец, можно было взять «Финляндию», но за патриотизм нам всегда приходится расплачиваться качеством. Закуски у Джима не было никакой, если не считать тонких ломтиков бекона в пластиковой упаковке, какие в Америке употребляют только для яичницы с картошкой, что называется кантри-брекфэст. Хлеба не было тоже. Мы отглатывали «Столичную», обмениваясь с князем преувеличенно вежливыми репликами. Все были очень осторожны. Действительно, компания подобралась чудная: итальянка Анна, разведчик Джим — ее любовник нынешний, князь — дитя русской эмиграции первой волны, и я — бывший Аннин любовник и посланец далекого советского мира. Некоторая неловкость висела над столом, но на середине бутылки, как раз под кремлевской звездой, к нам присоединилась милейшая глупышка лет тридцати — с невероятной талией, темными распущенными волосами и глазами коровы. В ней чудилось что-то малайское, но она сказала, что — француженка. Я не удивился, я уже успел усвоить, что в Америке каждый, тот, кем хочет быть и кем себя называет. Скажем, в России назваться писателем — претенциозно, а здесь сколько угодно, можно даже представляться космонавтом, что вызовет лишь легкое вежливое восклицание. Все с облегчением занялись француженкой, и она рассказала, что снимается для рекламы, и это почти наверняка было правдой. Князь добавил по-русски, что, по-видимому, она ищет по сингл барам, где он с ней вчера познакомился, мужа-миллионера, и при ее талии это не было так уж глупо. Она была очень секси, невозможно было отвести глаз.

Бутыль кончилась, и мы вчетвером — обе дамы и мы с князем — решили пойти в ресторанчик, князь обещал показать: милейший. Джим, улыбаясь, отговорился тем, что завален работой, пожал мне руку и потрепал по плечу Анну: мол, все ОК. Что ж, Хэллоуин начался на славу: князь был очень симпатичен и явно гуляка; мы шли в ресторанчик в компании с двумя очень красивыми женщинами. Но — первой дезертировала малайка: князь привел нас в дешевую греческую забегаловку, где самим надо было идти к стойке за вином, и, когда он отошел, она поинтересовалась у нас, правда ли, что он — русский принц. Получив утвердительный ответ, но что-то смекнув, она решила про себя, очевидно, что князь — это все-таки не миллионер, что было недалеко от действительности. И исчезла.

Мы сидели втроем за тесным столиком. Мне было хорошо оттого, что я так близко вижу лицо Анны. Мне хотелось спросить ее, помнит ли она Бибирево, и Питер, и «Асторию», и ВДНХ и пила ли она с того сумасшедшего лета хоть еще раз — «Старку», но я не был настолько пьян, чтобы не понимать, что говорить обо всем этом при товарище Джима неуместно. Впрочем, это было бы неуместно и наедине. Когда мы еще два раза по очереди с князем сходили к стойке за графинами терпкого красного греческого вина, Анна убедилась, что, по-видимому, я в хороших руках, и сказала: «Извините, но меня ждет Джим». И тоже ушла. Я лишний раз позавидовал ее четкости. Будь дело в Москве, я никогда не смог бы уйти от нее вот так…

Вдвоем за тесным столиком на тротуаре неподалеку от Дюпона, района сингл-баров, гомосексуалистов и ориентальных едален. Было около десяти, луна светила сумасшедше, красное вино густое и темное. Я все тревожился, не потерять бы в такую ночь ключ от входной двери и от номера в гостинице, напоминающей охотничий домик, в Вудли, как раз напротив отеля, похожего на тот же шератон. Я в очередной раз ощупывал карман, когда князь сказал:

— Хотел бы, чтобы ты прочитал воспоминания моей матери. — И добавил: — Может быть, это будет интересно в Москве…

Молодежь расходилась после праздника, завтра в школу. Набрав монет, конфет и наменяв наклеек, кучки тинейджеров тянулись от метро, в черных трико с намалеванными на них фосфоресцирующими костями, с испачканными сажей лицами. Мы допили вино и перебрались в «Рондо».

Здесь я уже бывал, пил днем пиво, разговорился как-то с барменшей-индонезийкой по имени Яти, коротконогой и грудастой, коричневато-желтой, совсем гогеновской. И был приятно удивлен, когда, скорчив в улыбке свою плоскую рожицу, она пропела, завидев меня: «Ха-ай, Колья!» К князю вышел хозяин, пышноусый серб в слишком дорогом для серба-трактирщика костюме, они расцеловались по-славянски.

— Я должен здесь долларов полтораста, — успел шепнуть князь, и я у стойки заказал вина. Впрочем, князь тут же унырнул куда-то, а луна пристально смотрела сквозь чистые тонкие стекла. Я предложил Яти, пока она наполняла бокалы, подождать и проводить ее после работы.

— Ты опоздал, — сказала она на своем индюшачьем английском.

— Вот как. — Я выхожу замуж.

— Когда?

— Завтра. За миллионера.