Дверь номера была заперта. Я постучал.

— Это ты? — донеслось из глубины. Я подтвердил. Дверь отворилась, она стояла босиком на ковре, вид у нее был испуганный. Я отдал ей сумку и водрузил виски на стол.

— Отлично, что ты сам догадался, — сказала она.

Мы выпили. Ее рука со стаканом слегка дрожала. В номере стояла лишь кровать большого формата — королева, как я узнал потом, — причем посередине, две тумбочки, бар, столик, два кресла. Скромно и очень чисто. Я подошел к окну. Отсюда отлично были видны скалы и воды фиорда, которые и принесли меня сюда. Даже темный столбик маяка.

Было около четырех.

— Спустимся в бар, — предложила она. По-видимому, в номере ей стало неуютно. На первом этаже мы устроились в баре, отделенном от холла стеклянной стеной. Нам принесли кофе. На вопрос, что мы будем пить, я заказал текилу. И объяснил Ксении, что научился пить текилу только вчера вечером и хочу повторить урок.

Я начал говорить. С кем, как не с ней, первой соотечественницей, встреченной мною за десять дней на чужой земле, я мог говорить об этом. Шведы все как один интересовались перестройкой, пили за Горбачева, спрашивали — остались ли запретные с точки зрения цензуры темы в СССР. Я успокаивал их, что остались. Перечислял. Кое-кто из них записывал. Но говорить мне хотелось только об этом вот чуде переселения из мира в мир, хоть я не мог найти подходящих слов. Я вспомнил о том, как в ночном Бресте был уверен до последнего, что меня снимут с поезда. Стояли мы там больше двух часов, и ожидание было невыносимым. Казалось, решается моя участь, я не мог поверить, что граница расступится. Все оказалось буднично, и поезд пошел дальше — куда-то в ночь. Проснулся я рано утром, поезд стоял на перроне вокзала в Варшаве. Она казалась точно такой, как в моем давнишнем сне, — тоскливо серая. Как мы пересекли границу ГДР — не помню, пил водку с попутчиками. Наконец, экспресс «Восток — Запад» причалил к вокзалу в Берлине. Я выучил назубок все инструкции бывалых людей; я нашел электричку, которая отвезла меня на Александер-плац; я показал свои документы гэдээровским пограничникам, тревожно улыбаясь. Они вертели паспорт в руках, листали, переговаривались на незнакомом мне языке. Я сообразил, что они не хотят пропускать меня, и не поверил, когда они протянули мне мой аусвайс, а один сказал по-русски: — «Иди». Уже стемнело. Бессознательно, как будто каждое утро я делал эту пересадку, я сел точно в ту электричку, что повезла меня на вокзал «Цоо» Западного Берлина. Я даже не отдавал себе отчета, что я на Западе, а все смотрел, как какой-то тип в обмотанном вокруг шеи шарфе и мятом пальто с настырностью пьяного человека заставлял свою собаку держать на носу монету; монета падала, звенела на полу, далеко откатывалась. Тип ругался, вынимал из кармана другую. «Что это была за монета, — думал я, — пфенниг, должно быть?» Так же автоматически я взял свой чемодан и вышел из поезда вслед за типом и его собакой. Я шел по перрону с той небрежностью и неспешностью, что маскируют восторг и смятение. Кажется, это было чувство победы, и ради одной лишь остроты этого чувства стоило жить. Западный Берлин радужно сиял в темноте — ровно так, как сияла моя о нем многолетняя мечта. Он сиял ровно наоборот тому, как жидко светятся советские города по вечерам. На привокзальной площади я нашел все, что знал о Западе: порновидеотеку, иномарки, зазывные светящиеся рекламы, уходящие в небо. О Германии я знал еще, что здесь отменные сосиски запивают отменным пивом. Я был страшно голоден. Я хотел сигарет «Кэмел». Я хотел шнапса. Победу свою я должен был отметить сейчас же.

Чтобы не пропустить в случае чего поезд на Киль, который отходил через два часа, я решил устроить праздник в вокзальном ресторане. Странно, но я догадался спросить у метрдотеля, берут ли в ресторане доллары. Он посмотрел на меня диковато, когда в ответ на отказ я попросил его их все-таки взять. Я думал, что если это — Запад, то национальная принадлежность западной валюты не должна иметь никакого значения. Он объяснил мне, как найти иксчейндж оффис. Но тот был закрыт: он работал до девяти, сейчас было десять. Я был обижен невероятно. Вот оно пиво, вот они сосиски, вот они доллары — в кармане, но я бессилен обратить одно в другое, как будто нахожусь в Советском Союзе. Может быть, это была первая трещина в моем низкопоклонстве перед Западом.

Однако я запомнил курс, вывешенный в витрине оффиса: 1,72. Чтобы не пропустить свой поезд, я отправился на перрон. Меня волновала непонятная цифра в моем билете — 235, обозначающая номер вагона. У нас таких длинных поездов не бывает, твердо знал я. На перроне толклись студенты, хиппи, рабочие южного происхождения, похожие на жителей Северного Кавказа. Наверное, турки, догадался я. Посередине стоял ларек — абсолютно похожий на перронные ларьки Казанского вокзала. В нем торговал какой-то араб — сириец или ливанец. Или палестинец. Там было пиво, там были сосиски, там был «Кэмел». Там был и шнапс, правда, в крохотных бутылочках по пятьдесят граммов — на один глоток. Я встал в очередь оживленных американских студенток в канадских куртках, нарочито рваных джинсах и кроссовках. Когда я оказался перед окошком, я протянул арабу стодолларовую бумажку. Он посмотрел на меня, как на сумасшедшего.

— Чейндж, — сказал я, зная, что все жители Востока склонны к мелкому бизнесу, — ай вонт уан хандред фифти маркс онли.

Он знал текущий курс. Он быстро сообразил, что чистый его навар составит двадцать две марки. Он быстро повел глазами по лицам в очереди, картинно пожимая плечами и разводя руки: мол, я здесь не при чем, если этот болван разбрасывается деньгами. Короче, он согласился. Он выдал мне четыре банки пива, четыре сосиски и пригоршню бутылочек шнапса. И пачку «Кэмел», конечно, причем я потребовал длинную, потому что никогда такой упаковки не видел. И много сдачи в марках. Я устроился тут же, я уплетал сосиски, я запивал их пивом, — ни то ни другое не показалось мне особенно вкусным. Потом я спросил у кого-то, как мне найти поезд на Киль. И был изумлен, что такого поезда нет. Недоразумение скоро выяснилось, был вагон на Киль, и этого оказалось за глаза достаточно. Наконец я разыскал его. У меня был третий класс. В купе места не нашлось, я уселся в проходе на свой чемодан и скрутил первую голову малышке-шнапсу. Когда поезд тронулся, я чувствовал, что жил на Западе всегда. Я ловко поменял деньги, приобрел жратву и выпивку, я нашел все ходы и выходы, я даже оказался в нужном вагоне в нужное время, — здесь было чем гордиться. Да-да, я на родине, на своей настоящей и окончательной родине…

Я откупоривал шнапс, я запивал его пивом. Я закурил «Кэмел». Я вспоминал свои студенческие времена: вот так же и мы путешествовали когда-то в общих вагонах, в тесноте, в гвалте и хохоте. Поезд тормозил. Потом остановился. В вагоне оказались советские пограничники с автоматами Калашникова и в серых ушанках. Они закричали шнелль и чуть не пинками погнали всех из тамбура, заставляя забиться в вагон. Темный ужас поглотил меня: ведь не могла же это быть белая горячка. Несколько мгновений, объяснивших мне, что моя душа навсегда отравлена страхом, понадобилось понять, что мы снова на территории ГДР…

Ксения слушала меня, не перебивая, только поддакивая. Текилу мы повторили. За роялем оказалась девушка, запевшая по-французски, и я припомнил, что где-то здесь видел объявление о выступлении артистки из Квебека. На рояле стоял бокал, наполовину полный белого вина. Какая-то вспышка померещилась мне за спиной, отблеск на стекле, а Ксения схватила меня за руку. Мы обернулись: двое мужчин, быстро удаляясь, пересекали холл.

— Боже, — сказала Ксения, — они фотографировали нас!

Тут и мне стало не по себе. Мы допили и быстрым шагом устремились к лифтам. Мы всё озирались. Абсолютно пуст был глухой коридор, пол которого был покрыт толстым паласом. В искусственном свете поблескивали лишь бесконечные медные ручки дверей. Из-за одной из них донесся женский смех: джаст э момент, Джонни, джаст э момент! Потом опять все стихло. Мы добежали до своего номера, заперлись в нем и перевели дух.

— Мне страшно, — сказала Ксения, — ты не уйдешь?

Я вспомнил, что должен позвонить приятелю — преду-предить, что не потерялся, что буду завтра. Он был очень оживлен.

— Кстати, — сказал он, — чуть не забыл, для тебя был мессидж, звонили из советского консульства, просили зайти отметиться.

«Вот уж хер им, — подумал я, — чтобы я теперь сам к ним пошел».

Ксения сидела на постели, привалившись спиной к подушкам, и пила виски.

— Что с тобой? — спросил я.

— Ничего, — помотала она головой.

— Чего ты боишься?

— Всего.

Я налил виски и себе. Мне было очень неуютно. Я разглядывал ее лицо. Со щек сошла пудра. Веки были набухшие и красные. И запеклись губы. Сколько ей лет, подумал я и быстро прикинул: ей было около пятидесяти, пусть и на солнечной стороне. На черта ей было выходить за этого аптекаря, чтобы изучать чужой язык на старости лет? Словно прочитав мои мысли, она произнесла скучным голосом, без интонации: «Здесь я живу в студенческом общежитии». Потом расстегнула кофточку и вытащила из бюстгальтера солидную пачку денег, завернутую в целлофан и перехваченную бежевой резинкой. И, вздохнув, положила их на тумбочку.

Таким жестом деловые мужчины распускают галстук, когда тяжелый день закончился.

— Надо помогать детям, — пояснила она. — И жить. Я только утром из Норвегии. Ведь мой муж там…

По-видимому, она занималась контрабандой по мелочи. Впрочем, она и в Москве, сколько я понимаю, подфарцовывала. Все, кто бывал у Вики, и все, кто не бывал, и мой друг-геофизик — все фарцевали по маленькой. Даже жена Б.Г., ставшего теперь крупным философом на Западе. Да и я сам, продавая запретные книжки, что привозили мне с Запада, — фарцевал, и это при полной неспособности к бизнесу. И все тоже было связано с контрабандой, с нелегальным ввозом в страну партий подержанных джинсов или собраний сочинений отца Павла Флоренского.