— Мальчик, — сказала она с прежней интонацией полувопроса и повторила убедительно, но без тени раздражения или разочарования, — ты есть мальчик. — И вышла из комнаты, едва касаясь пола легкими босыми ногами. Я, к своему ужасу, понял, что все это время дверь была не заперта, но полуприкрыта.

Она и оставила ее полуоткрытой. Я не успел сообразить, куда это она отправилась в таком виде, как послышалось негромкое журчание, которое не спутать ни с чем. Тут-то я и испытал большую обиду: значит, ей не пришлось себя разбинтовывать! Ее трусики снимались легко и быстро — на нее саму запрет не распространялся… Гнев туманил мне голову, когда я шел вон из дипдвора мимо милиционера. Пожалуй, если бы он окликнул меня — я ему надерзил бы, а ведь это было равно самоубийству. Меня посадили бы в колонию, но, пожалуй, в тот момент я бы и рад был пострадать за свою и общую свободу. Но милиционер даже не взглянул в мою сторону.

Да, тогда я был обижен не той рвущей душу обидой, что лелеет возможность извинений, прощения и примирения; это было то неизбывное и горчайшее чувство, которое гордецы называют разочарованием и которому не бывает прощения. А теперь, хоть больше мы не сказали ни слова, а осенью она исчезла из нашего класса, — теперь я, как ни странно, могу вспомнить ее руки, и прозрачные мочки, и, кажется, даже ее запах. Потому что я ничего не забыл. Я помню ту золотую эпоху, Фиделя на полотнищах и его бороду среднего между Марксом — Энгельсом размера, помню обгрызанную у основания красного мутного стекла пятиконечную звезду, которой увенчивали недавно реабилитированную рождествен-скую елку, помню лысую, как буёк, голову Хрущева из кадров тогдашней хроники, безмятежно покачивающуюся на черноморской волне накануне брежневского переворота… Бог мой, как много было хорошего: а напиток «Чудесница», а летка-енка, а первая и последняя забастовка, которую я возглавил (наш 4 «а» не взяли встречать прилетевшего из космоса Гагарина на Ленинский проспект), а желтые толстые тома «Детской энциклопедии» с раскрашенными динозаврами на вкладках, а кухонный комбайн (ГДР), с помощью которого можно было давить сок даже из морковки. И первая бутылка «Трифешты» в подъезде, и индийские сигареты — коричневые, с золотым ободком, и колбаса «Краковская», и модные спортивные сумки бочонком на одной бретельке, и шаровары для турпохода, и песенка сорняков из мультфильма про кукурузу, и китайские кеды два мяча, и фильм «А если это любовь», и счастливый вкус вкрадчивой детской полусвободы, и отцовские норвежки, и дача на Сходне, и университетский бассейн, и тетрадочка от руки переписанных песен «Помню я девчонку с серыми глазами», и ананасы в середине апреля — как раз к дню рождения, и яблони на Марсе…

глава II

БЕРЛИНСКАЯ СТЕНА

Продолжая в духе коммунистического ретро, не могу не привести здесь и другую историю, избавившую меня еще от одной из сладких иллюзий и случившуюся во второй половине шестидесятых, на закате девятого класса, весною, когда нам исполнилось по шестнадцать лет. Но прежде — лингвистическая загадка: слово бардак и глагол побардачить связаны ли корнем со старомодным бараться, старомодным потому, что в те годы мы уже пилились, харились и факались, но отнюдь еще не терлись и не трахались? Да, называлось это именно так — устроить бардак, если есть свободный флэт и чьи-то перенсы (без «т», но и с английским «с» и с русским «ы») свалили на дачу. Устроить не вечеринку и не парти, что было бы много преснее, чем то, что под бардаком подразумевалось, хоть составляющие были те же: музыка, вино, девочки; все отличие было в качестве и количестве.

Вина для полноценного бардака заготавливалось очень много, благо, паршивое вино тогда было очень дешево, но разнообразно, хоть и называлось в большинстве случаев портвейном, что значилось на этикетках в постскриптуме, как обозначение жанра, да и в народе обозначалось по-разному: чмурдяк, бормотуха, краска, а то и просто винище — чтобы не путать с водярой, и к собственно портвейну, напитку заморскому, никакого отношения не имело, как шампанское — к вину из Шампани, а коньяк — к крепкому напитку из далекой французской провинции. Это была крепленная спиртом, приправленная сахаром дрянь, но можно припомнить ряд имен, звучно иллюстрировавших обширность интернациональной державы: украинское бело мицне — в народе биомицин, тюркские агдам и сахра, старославянский солнцедар, с азербайджанским акцентом карданахи и алабашлы, с армянским — айгешат с аревшатом, молдавские фрага и гратиешты, арабскими цифрами 777 и 33, космополитические черные глаза, улыбки, лидии, а там и наши спотыкач и горный дубняк, фруктово-ягодное из средней полосы — в народе фруктово-выгодное, приторная Запеканка, нежная Вишенка, настойки — перцовая и колгановая, а также нечто, называвшееся по-иноземному ликером, — абрикосовым, лимонным, мятным, клубничным, юбилейным, и даже бенедиктин, и даже шартрез — все приблизительно в одну цену между рублем и двумя пятьюдесятью. Боже, где теперь те золотые и загадочные дни, когда по столь сходной цене можно было приобрести бутылку ярко-зеленого содержимого, и отчего эта липкая ментоловая жидкость называлась — шартрезом? А ядовитая бурда на сахаре — портвейном? Не потому ли, что где-то кто-то в тогдашней нашей державе еще хранил в памяти эти поющие названия, и я помню, как однажды в Смоленской губернии в сельском магазине мы купили рюкзак бутылок из-за одного лишь чарующего имени — шато-де-экем. Это, конечно, был тот же портвейн, и чья же цепкая филологическая склонность удерживала многие годы эти восхитительные чужестранные звуки? Как сильна должна быть мечта припасть к чистым родникам страны святых чудес. И как неистребима потребность разнообразия жизни, как отзывчива душа на далекий, почти угасший зов, доносящийся неслышно из давно уже не нашего прошлого и чужой географии…

Под стать напиткам была и музычка, сплошь импортная, но под заграничной оберткой были очень немудреные звуки, битлзовский рок-н-ролл-о-мьюзик, их же мисс Лиззи, неприхотливая гоу-Джонни-гоу, неясные какие-то шизгары, и гиппи-шейк, и спири-гонсалес, и тюри-фури, — все записанное на отвратительного качества темно-коричневую толстую магнитную ленту, наматывавшуюся на круглые бобины, то и дело рвущуюся, ее склеивали при помощи ацетона или разбавителя лака для ногтей, и проигрывавшуюся на допотопных магнитофонах «Яуза» или «Комета», к сомнительным достоинствам которых можно было отнести переключатель скоростей, так что по выбору можно было писать на девять с половиной, а можно — на восемнадцать. Танцевали подо все это в тот год шейк, не предполагавший, разумеется, никаких специальных па, но лишь топтание, извивание, подергивание и подскок, и победителем становился тот, кто добивался наиболее убедительного дрожания всех членов.

Но эти два компонента бардака были подсобными для основной цели, и именно под стать девочкам подбирались и напитки, и мелодии. Сегодня мне и не видно таких, разве что в подмосковных электричках или в каком-нибудь баре в далекой провинции, но тогда ими были полны московские улицы, наших же пятнадцати лет, чаще всего учащиеся каких-нибудь ПТУ, восхитительно не похожие на наших чопорных одноклассниц, самые продвинутые из которых доросли до подобного времяпрепровождения, лишь посещая своих сокурсников в студенческих общежитиях несколько лет спустя. Этих девочек клеили, снимали, фаловали и кадрили где придется — в кино и на улице, в троллейбусе, летом — в парке и на пляже, зимой — в кафе-мороженом и на катке, и в нашем школьном кругу приличных еврейских мальчиков и интеллигентных русских подростков обозначались они кадры или герлы, реже — чувихи, но это пришло из предыдущей эпохи, в то время как уличные их названия были, конечно, и точнее и выразительнее, поскольку за каждым таился оттенок, делавшийся понятным лишь с опытом, которого мы не имели. Скажем, телками их называли собирательно, но батоны должны были быть пухленькими и налитыми, крали обязаны были иметь станок; кошелки и мочалки — это как бы телки без особых свойств, в то время как марухи — тертые калачи, чмары — умеют за себя постоять, мокрощелки — вечные давалки, бескорыстные уличные солдатки любви, мартышки — при случае берущие и деньги, пришмандовки — любящие выпить за чужим столиком на халяву, а сыроежки — только оторвавшиеся из-под материнского присмотра малолетки, алчущие многого знания и сомнительных приключений.

Изумительно постоянен был сценарий бардака, как если бы это был канон сельского праздника или мистический ритуал, но, к сожалению, подтекста он не имел, а преследовал лишь скромную цель незамысловатых плотских утех, как то: хлебания портвейна, блевания в углу, обжимания в танце, лазанья руками под девичью одежду и извержения семени — зачастую в собственные штаны. Сперва мужская часть собиралась в опустевшей квартире, для храбрости выпивалось по стакану, потом кто-то шел встречать кадров, — в строго выверенном количестве, по числу сабель в мужском подразделении, — у кассы кинотеатра или на остановке трамвая, оставшиеся гадали — придут ли, но вот раздавался звонок, девицы набивались в прихожую, топтались у вешалки, хихикая, толкались у зеркала в ванной, в комнату входили стайкой, никогда не порознь, устраивались на диване по-деревенски кучно, жеманно цедили портвейн, личики их краснели, самые бойкие, у кого еще с прошлого раза наметилась пара, отплясывали шизгару, кто-нибудь нет-нет да пускал матерком, свет убирали, от сольных танцев переходили к притирке в попарных, когда девиц немилосердно мяли и щупали, кто-то уже сосался в углу, и так возникала вожделенная атмосфера пьяноватого угара и глуповатого ухарства, когда и случались те маленькие приключения, которые разнообразили праздник и ради которых, собственно, все и затевалось. То кто-нибудь, сделав риголетто в унитаз, так и засыпал на кафеле, свернувшись вокруг фаянса, как в утробе, то одна из расхристанных и патлатых девок спьяну забывала свои трусы на кровати, и их обнародовала следующая пара, то у кого-то из девиц оказывалась менструация, и покрывало хозяйской кровати неслось для замачивания в ванную, третья устроила товарке сцену ревности, четвертая же, забыв надеть кофточку, неожиданно впав в истерику, порывалась бежать, ревмя ревя, на улицу, и ее возвращали подружки. Все это потом долго обсуждалось — которая дала, и кто чпокнул подружку, хоть в прошлый раз обжимался с другой, кто строил целку, и вправда ли она — девочка, — до следующего бардака. Впрочем, во всех этих рассказах, консультациях и комментариях было больше бравады, соития случались нечасто и становились событием. В основном все телесное общение с дамами сводилось к относительно невинному петтингу, но как бы то ни было — неизменен был привкус авантюры, поскольку ни приглашение девиц с улицы, ни распивание вина в таких количествах не освещались в отредактированных либретто, преподносимых вернувшимся с дачи родителям, с недоумением откапывавшим в супружеской постели шпильки, обнаруживавшим на маминой гребенке крашенный перекисью волос, задним числом не досчитывавшимся рюмок в серванте, маминой губной помады на трюмо, папиного сухого вина в холодильнике, дорогих бабушке книжек в книжном шкафу (книжки были сданы в букинистический как раз накануне мероприятия, чем и было заработано на вино).