На тот вечер был назначен пижам-парти, и Лайма принимала гостей в прозрачной тунике, кое-кто из девочек был в бикини, но в основном были женщины в вечерних платьях и мужчины в пиджаках и галстуках, так что и в этом царила эклектика. Вольно, по-спортивному, были только я и один рок-певец, как раз тогда всплы-вший, отчаянный истерик и балбес, да еще с молоденькой смазливой женой — к тому ж беременной.

Эту самую Анну я не сразу заметил среди роя гостей, помню, в какой-то момент обратил было на нее внимание, но лишь потому, что она, обладавшая несколько уголовной и вполне славянской внешностью, отчего-то говорила по-французски. Она была вполне не в моем вкусе — очень высокая, с худым некрасивым и асимметричным лицом блондинка, с бесцветными быстрыми маленькими глазами, с впалыми щеками, с растянутыми, но припухлыми, похожими на двух червяков, губами, с резкими широкими движениями и — я тогда же это разглядел — с очень крупными ступнями моего, должно быть, размера. На меня она никакого внимания не обращала. Да и я о ней тут же забыл, я все флиртовал с Люськой Дашковой, бывшей манекенщицей и невероятной оторвой, будоражившей Москву — пока ее любовник не выдал ее замуж за англичанина — своими сексуальными эскападами…

Лайма мне позвонила через день и пригласила зайти.

— Нас будет вчетвером, — сказала она, и не выражение это было странным, — она была латышкой, — но само приглашение: мы с ней не были накоротке.

Я тут же сообразил, что меня вызывает Люська, с которой мы были знакомы давно, но интим наш так и ограничился до сих пор тем, что однажды на Пицунде я учил ее играть на бильярде. Но вместо Люськи я обнаружил эту самую Анну, с которой до того мы не перемолвились ни словом, к тому ж Лайма с мужем торопились куда-то и вообще Лайма немо подчеркивала, что она ко всему этому имеет косвенное отношение. Обед проходил в стайерском темпе, уже в девять мы сидели в такси и приближались к отелю, в котором жили Анна и ее муж-француз.

Я, замороченный своими неприятностями, не видел в поведении Анны ничего странного: дама, вырвавшаяся некогда в Париж, вынуждена опять коротать время на родине, куда по делам сослали ее супруга; на приеме она высмотрела себе мальчика, с которым и решила развлечься. Мне же было, в общем, все равно: лучше уж пить виски ее мужа, чем проводить время в пивной.

Отель был ведомственный, принадлежал Аэрофлоту, Анна с мужем занимали, может быть, единственный двухкомнатный люкс. Муж-электронщик налаживал здесь какое-то оборудование и жил в этой гостинице за счет заказчиков. Для меня это было удобно: режим в отеле был далек от интуристовского. В номере меня удивило обилие вещей — включая звуковую систему и видеомагнитофон, — Анна, наливая мне «Тичерс», объяснила, что командировка ее мужу предстоит долгая. Она пустила в ход свои чары, оказавшись в известном роде шармершей, и первое впечатление сменилось даже на приятное. Была особая пикантность в ее положении француженки в сочетании с ее русским выговором — южнопровинциальным; к тому ж она была шепелява, так что речь ее походила на какую-то варварскую гнусавую музыку.

Для пущего подогрева, наверное, она поставила кассету с «Эммануэль». Забавно, но в то время в Союзе эта бесхитростная порнография звучала как чистое откровение, не говоря уж о том, что подавляющая часть населения никогда в жизни не смотрела видео. Отечественный порноопыт исчерпывался переснятыми скандинавскими журналами — в лучшем случае, в худшем — самодельными игральными картами, какими торговали в электричках глухонемые, — это была традиционная сфера их бизнеса. Анна насмешливо и испытующе наблюдала за мной.

— Как безнравственно, — комментировала она, и я не слышал в ее словах иронии, меня это зрелище действительно до известной степени шокировало: мы ведь здесь, в России, все чудовищные ханжи. Впрочем, кажется, тогда я впервые видел эротическое кино…

Она оказалась вполне развратной тварью. Была она, безусловно, из московских путан, но обладала силой воли, превосходной фигурой и поразительной провинциальной приспособляемостью. Позже она мне рассказывала, что даже ей было очень непросто примениться к парижским своим обстоятельствам — к безделью, заточению и относительному богатству, не говоря уж о том, что крайне приблизительно называют эмигрантским культурным шоком. Она не пила, не ширялась и не курила, не читала книжек, так что единственным содержанием ее жизни всегда был только секс и — что довольно забавно — осмотр старинных развалин, которые, по ее словам, ее возбуждали; по этому поводу она рассказала историю, что однажды экскурсовод, чтобы продемонстрировать группе японцев какую-то фреску в нише, осветил ее фонариком, когда она в темноте мастурбировала, — впрочем, она вполне могла видеть что-нибудь подобное в каком-нибудь эротическом фильме.

Она была в своем роде артисткой пола. Москва ей давала прекрасные возможности для успешных гастролей: здесь она была почти иностранкой, муж ни бум-бум по-русски, а деньги, добытые фарцовкой, она хранила в чемодане, — у нее буквально был полный чемодан денег, небольшой такой чемоданчик коричневой кожи, в каких старушки хранят письма и прочие реликвии молодости.

Помимо самомнения глухой провинциалки, оказавшейся иностранкой, и редкостной — с интеллигентской точки зрения, конечно — неотесанности, в ней были и многие своеобразные достоинства: восприимчивость, энергия, вкус во всем, что касалось ее внешности, и тонкое знание людских слабостей, какое дается лишь долгой работой в сервисе. Разумеется, как и принято в полукриминальной среде, из которой она вышла, внутренняя ее сила принимала в основном формы агрессивные, и унижать других было ее страстью. У нее была подружка детства, с которой росли они то ли в Таганроге, то ли в Краснодаре, оказавшаяся в Москве, так та ходила, конечно же, у Анны в служанках. Был у нее дружок по имени, кажется, Дима, врач по специальности, коренастый неглупый малый, но совершенно помешанный на бабах, из тех, кто затаскивает женщин с улицы среди бела дня и тут же в прихожей трахает, не беря в голову внешность, возраст и прочие привходящие обстоятельства. В одну из первых наших встреч Анна пригласила меня и этого Диму с подружкой в «Русь», где тот в кабинете тут же раздел свою пассию и принялся пользовать прямо на столе, еще не накрытом, причем, держа партнершу за загривок, все наклонял ее голову так, чтоб ей было ловчее взять у меня в рот. Анна при этом внимательно наблюдала за моей реакцией, и мне приходилось оставаться бесстрастным. В другой раз она позвала меня к себе в отель, и я застал в номере запуганную раздетую девчушку аспирантского вида, растерянную и, кажется, зачарованную, и мне был продемонстрирован сеанс лесбийской любви, причем, как потом выяснилось, ничего, кроме пениса, девушка в своей недолгой жизни никогда не лизала. Наконец, как-то она предъявила мне свои фотографии в голом виде, сделанные во вкусе дешевой эротики, доллары вперемежку с вульвой, что в тогдашнем русском климате было вдвойне запретно, и рассказала со смехом, что, когда фотограф достаточно возбудился, она трахнула его в анус горлышком бутылки от шампанского, — и это при том, что фотограф не был, кажется, голубым, иначе с чего бы ему так возбуждаться. Впрочем, как даже и вполне иностранные дамы, Анна любила казаться нам, обитателям советского мира, — Снегурочкой, так что жертвы ее наклонностей тут же бывали щедро вознаграждаемы… Кстати — о фотографии: с одного якобы подброшенного ее мужу снимка и начались мои, изнуряющие меня самого, подозрения. И это при том, что я как огня боялся обнаружить у себя симптомы той паранойи, в какой жила тогда страна.

Однажды Анна предъявила мне фото, на котором мы беззаботно целовались при выходе, кажется, из Дома композиторов. Снимок был сделан ночью, с помощью блица. По ее словам, изображение было получено ее мужем, которому подбросил его какой-то аноним.

— Видишь, за нами следят, — сказала Анна, что само по себе было весьма вероятным.

Я-то сразу задергался, но в ее интонации меня что-то насторожило. Что-то похожее на насмешку. Во всяком случае, она была далека от какой-либо озабоченности.

Ее муж то уезжал по делам в Париж, то возникал ненадолго. Однажды я видел его — крепкий малый, слегка лысеющий, с хорошим лбом, под которым были спрятаны, видно, сложные электронные схемы; мы с ним в молчании пили пиво с орешками и смотрели Уимблдон в записи. По словам Анны, он любил только спорт, джаз, марихуану, а женщинами не интересовался; он был родом из хиппи, как у нас — все родом из детства, но из хорошей семьи, и сейчас социализовался, если можно так сказать о французе, женатом на советской путане. Я уже был знаком с детьми парижского мая, меня не удивляли рассказы Анны, что на «Жизели» в Большом он только и делал, что громко повторял, сидя в партере, — фак ю, фак ю! Впервые она зауважала его, когда, вернувшись домой с работы и застав ее пьяной и хохочущей, он ни слова не сказал, прошел на кухню, а потом молча выплеснул ей в морду полное ведро воды. Вторую проверку он прошел, когда она разбилась с любовником на машине: он открыл кошелек, и ее рожу в больнице довольно прилично подштопали. Наконец, в третий раз, когда к ней привязались эти, из дэ-эс-тэ, и принялись таскать ее на допросы, наставляя в физиономию яркую лампу, муж позвонил родителям, с которыми не перезванивался месяцами, они нажали на какие-то кнопки, и от Анны отстали. По ее словам, спал он с ней очень редко, и то лишь после того, как заставлял надеть черное белье из секс-шопа; и дома редко бывал — пропадал на джам-сейшнах и теннисных турнирах, летая туда-сюда по Европе.

— Я люблю его, — говаривала она задумчиво, — но ребенка от него не хочу. Я хочу, чтобы у меня были русские дети…

Со времени нашего знакомства и первого вечера в обществе Эммануэль, я так и коротал свои дни: между допросами и беседами в ГБ и прилежным освоением сексуального опыта моей парижской подружки, накопленного ею в тенистых скверах родного южного города, на московской панели и на задворках столицы мира. Как-то меня позвала к себе Вика. К моему удивлению, мы оказались вдвоем. Она предложила вина, поставила пластинку, весело смеялась; это было чудненько, стадию флирта — она выволокла меня ночью на покатую крышу своего девятиэтажного дома с видом на Патриарший и прижала к вентиляционному коробу — мы давно миновали, плавно перейдя к дружеской платонике, — и я навсегда сохранил глубокое уважение к ней, немолодой даме, способной на такую эквилибристику в порыве страсти. Приглядевшись, я заметил, что на этот раз глаза ее сосредоточенны и трезвы, впрочем, она и не пила почти никогда. Прервав на секунду смех и болтовню, она вдруг наклонилась к самому моему уху и раздельно прошептала: «Будь очень осторожен». И громко захохотала — для них. Что ж, я благодарен тебе, Вика; и даже не столько за тогдашнее предупреждение — что оно могло изменить, сколько за доверие — откуда тебе было знать, что при всей нашей тогда общей задроченности, — а ведь ты не могла рисковать, ты должна была быть уверена вполне, — я, в отличие от тебя самой, смог не запутаться у них в сетях…