Запретными плодами были тяжёлое ведро, вынимаемое из колодца, хворост, разрубаемый серпеткой на дубовом чурбане, заступ, мотыга и самый главный – двойная лестница, прислонённая к окошку деревянного сарайчика. А ещё – побеги винограда шпалерной формы, которые нужно было подвязать, слишком длинные ветки сирени, нуждающиеся в обрезке, кошка, у которой закружилась голова на коньке крыши… Все сообщники, помогавшие ей когда-то, когда она была сильной и ловкой, все второстепенные деревенские божества, подчинявшиеся ей и позволявшие обходиться без слуг, теперь перешли в стан её врагов. Но сладость борьбы должна была покинуть маму лишь вместе с жизнью. В семьдесят один год она ещё встречала рассвет победительницей, правда небезусловной, были и потери: ожоги, порезы, промокшие ноги или опрокинутое на себя ведро воды. Она умудрялась найти способ прожить свои лучшие часы и насладиться независимостью до того, как самые ранние пташки раскроют свои створки, и могла нам поведать о пробуждении котов, строительстве гнёзд, о новостях, которые ей вместе с молоком и батоном горячего хлеба доставляли молочница и разносчица из булочной, – словом, хронику рождения дня.

Лишь однажды увидела я утром холодную кухню, не снятую со стены голубую кастрюльку и почувствовала приближение маминого конца. Болезнь много раз отступала, и в эти затишья в очаге вновь пылал огонь, а ароматы свежего хлеба и шоколада проникали под дверь вместе с нетерпеливой кошачьей лапкой. Эти передышки были чреваты внезапными тревогами. Как-то мы нашли маму в обнимку с огромным ореховым шкафом под лестницей – она якобы передвигала его со второго этажа на первый. Брат потребовал, чтобы мама успокоилась, и настоял, чтобы прислуга ночевала в доме. Но что могла старая служанка против хитрой и молодой жизненной силы, которой удавалось околдовать и увлечь за собой тело, одной ногой уже стоящее в могиле? Однажды брат, возвращаясь до восхода солнца от больного, застал маму с поличным на месте преступления. В ночной рубашке и в грубых садовых сабо, с серой старушечьей косичкой, торчащей на затылке подобно хвосту скорпиона, в заправской позе подёнщика – одна нога на буковых козлах, спина выгнута, – помолодевшая от невыразимых наслаждения и вины, мама, вопреки всем клятвам и ледяной утренней росе, пилила во дворе дрова.

ЧУДО

Это чудо! Чу-до!

– Знаю-знаю. Она старается. Нарочно это делает.

Эта реплика стоит мне негодующих взглядов Дамы-которую-я-плохо-знаю. Перед тем как уйти, она ещё раз гладит круглую головку Пати-Пати и вздыхает: «Ну иди же, любовь моя» – на манер «бедный непонятый мученик…». Моя собака брабантской породы посылает ей на прощание косой прочувствованный взгляд – капелька карего и много белого – и немедленно переключается на залюбовавшегося ею незнакомца: желая рассмешить его, имитирует собачий лай. Для этого Пати-Пати надувает свои щёки рыбы-луны, выпучивает глаза, набирает воздух в грудь, распрямляя её как щит, и негромко издаёт нечто вроде:

– Гу-гу-гу… – Затем вытягивает свою бойцовскую шею, улыбается, дожидается аплодисментов и скромно добавляет: – Уа.

Если аудитория замирает от восторга, Пати-Пати, не дожидаясь вызова на бис, щедро одаривает её серией звуков, в которых каждый волен распознать тюлений крик – немного в нос, кваканье лягушки под летним дождём, клаксон, но никогда не лай.

Теперь она обменивается с незнакомцем мимикой Селимены.[60]

Незнакомец жестом подзывает её.

– За кого вы меня принимаете? – отвечает Пати-Пати. – Если хотите, поговорим. Но я не сделаю ни шагу.

– У меня есть сахар на блюдечке.

– Подумаешь, невидаль какая. Ино дело сахар, ино дело дружба. С вас и того хватит, что я вращаю тут перед вами своим правым глазом – позолоченным, готовым вылезти из орбиты – и своим левым глазом, похожим на авантюрин… Полюбуйтесь на мой правый глаз… Теперь на левый… Ещё раз правый…

Я строго обрываю их немой диалог.

– Пати-Пати, ты закончила это безобразие? Она устремляется – и душой и телом – ко мне.

– Ну конечно! Твоё желание для меня закон! У этого незнакомца приятные манеры… Но ты приказала: закончить! Чего ты хочешь?

– Уходим. Слезай, Пати-Пати.

Ловкая и горячая, она спрыгивает на ковёр. Стоя, она напоминает крошечную африканскую антилопу коричнево-красного цвета: широкая в крестце, толстозадая, грудь колесом. Её чёрная морда улыбается, до самого затылка подрагивает в такт виляющему обрубку хвоста тело, а торчащие в небо ушки как бы заклинают от jettatura.[61] Такой предстаёт на всеобщее обозрение моя гладкошёрстная брабанская собачка, которую собачники оценивают как «весьма типичную особь», чувствительные дамы называют «чудом», которая официально именуется Пати-Пати, а в кругу близких известна под кличкой «домашний бес».

Ей два года, она весела, как негритёнок, и вынослива, как чемпион по ходьбе. В Булонском лесу она запросто обгоняет велосипед, в деревне бежит рядом с повозкой на довольно далёкое расстояние.

А по возвращении у неё ещё хватает сил погоняться за ящерицей по тёплому плиточному полу террасы…

– Ты что, никогда не устаёшь, Пати-Пати?

Она смеётся.

– Никогда! Но если уж я ложусь спать, то сплю как убитая и даже не ворочаюсь во сне. Никогда не болела, никогда не ходила на ковёр, меня никогда не рвало, я легка, чиста, как ангел, стройна, как лилия…

Что правда, то правда. Она умирает от голода именно в часы приёма пищи. Полна энтузиазма во время прогулок. Безошибочно занимает своё место под столом, обожает рыбу, ценит мясо, довольствуется хлебной корочкой, клубникой и мандаринами лакомится, как настоящий знаток. Если я намерена оставить её дома, мне достаточно произнести «нет!», и она с благоразумным видом усаживается у порога, пряча слезу. В метро она растворяется у меня под плащом, в поезде сама стелет себе постель, со всех сторон подтыкая под себя одеяло. С наступлением вечера она устанавливает наблюдение за садовой калиткой и лает на всё, что кажется ей подозрительным.

– Замолчи, Пати-Пати.

– Я и молчу, – проворно отзывается она. – Но я ведь сторожу шесть метров сада, стараюсь внушать страх. Просовываю голову между прутьями решётки, устрашаю подозрительных прохожих и котов, дожидающихся ночи, чтобы топтать бегонии, а также собак, что портят вьющуюся герань…

– Хватит бдить, пошли в дом.

– Пошли! – всем своим телом отзывается она. – Дай только я помечтаю с минутку в позе лягушки из игры в «бочку»[62] и на секунду расслаблюсь вон там, выгнув спину, как улитка… Ну, теперь всё. Пошли! Ты хорошо закрыла дверь? Внимание. Ты упустила из виду одну из кошек, что прячется за занавеской и, кажется, собирается ночевать в столовой… Сейчас я ей задам! Выгоню и загоню в корзину. Гоп! Готово. Теперь нам пора. Что это за звуки в подвале? Так, ничего. Моя корзина… Мольтоновая накидка на голову… и, что гораздо важнее, твоя ласка. Спасибо. Люблю тебя. До завтра.

Утром, если она проснётся раньше восьми, то, ухватившись за край корзинки и устремив взгляд в сторону моей кровати, будет тихо дожидаться, когда проснусь я. К одиннадцатичасовой прогулке она всегда готова и безукоризненна. Если в этот день я катаюсь на велосипеде, Пати-Пати выгибает спину, чтобы мне было удобно подхватить её и поместить в корзину для клубники. В пустынных аллеях Булонского леса она спрыгивает на землю. «Направо, Пати-Пати, направо!» За два дня она выучила, где право, где лево. Она понимает с добрую сотню слов нашего языка, без часов определяет время, знает наши имена, дожидается лифта вместо того, чтобы подниматься по лестнице, сама после мытья подставляет живот и спину под электрическую сушилку.

Если я раскладываю на рабочем столе тетради с цветной бумагой, она ложится, беззвучно ухаживает за своими ногтями и, безразличная, неподвижная, погружается в свои мысли. Однажды, поранившись осколком стекла, она сама протянула мне лапку и, пока я перевязывала её, отвернула голову, у меня даже возникло ощущение, что передо мной не животное, а мужественный ребёнок… Ну когда я её на чём-нибудь поймаю? Откуда в черепе этого крошечного существа столько человеческого ума? Её называют «чудом». Я пытаюсь найти в ней хоть какой-то изъян, хоть в чём-то её упрекнуть…


Так в красоте и добродетели расцветал этот цветок Брабанта. Слава её так распространилась по XVI округу,[63] что я дала согласие на свадьбу. Её жених, приблизившись к ней, стал похож на разъярённого майского жука – та же мощная спина, тот же цвет; от нетерпения он притопывал на месте своими маленькими лапками и царапал плиточный пол. Пати-Пати же едва удостоила его взглядом, и короткое свидание, во время которого она вела себя рассеянно, не имело продолжения.

Однако в последующие шестьдесят пять дней Пати-Пати разнесло, она стала похожа на песчаную ящерицу со вздутыми боками, потом на примятую дыню, а потом…

Теперь в корзине лежат две Пати-Пати уменьшенных размеров в нежном возрасте.

Убережённые от какого бы то ни было традиционного обрезания, они двигают своими хвостами трубой и ушами в виде салатных листьев.

Они сосут мать, и молока у неё хватает, но добывать им его приходится с помощью акробатических трюков не по возрасту. Пати-Пати – полная противоположность тем самкам, что, развалившись и выставив напоказ свой усеянный сосками живот, целиком отдаются величественной задаче. Она кормит сидя, принуждая щенков к позе механика, распластавшегося под сломанным драндулетом. Или лёжа, уткнувшись носом в лапы – в позе сфинкса. Ничего не поделаешь! Пусть устраиваются как хотят! Если звонит телефон, она встаёт и, как баржа, тянет на прицепе двух крепко впившихся в неё сосунков. Позабытые ею, они добывают пропитание как придётся и процветают, несмотря на мать и её человеческую – слишком человеческую – заботу обо всех человеческих делах.

– Кто звонит? Слышу, подъехал автомобиль… Где мой ошейник? Твои сумка и перчатки на столе. Мы уходим, да? Позвонили в дверь! Я с тобой в «Матэн»?[64] Кажется, пора… Что это там волочится подо мной? Опять этот щенок! Куда ни пойдёшь – везде он… И ещё второй… Только их и видно по всему дому. Хорошо ли они себя ведут? Пф! Вроде, да. Пошли, пошли, поспеши. Я не упускаю тебя из виду, и если ты собиралась улизнуть без меня…