– Принести тебе попить, мама? Может приляжешь?

– Ну уж нет! С чего это? Я не больна!

Уставившись на пыльную дорожку между дверьми гостиной и пустой спальни, образовавшуюся на паркете от тяжёлых башмаков при выносе тела, она стала обучаться терпению.

В гостиную осторожно зашёл обычный и неизбежный в нашем доме котёнок – несмышлёныш четырёх-пяти месяцев. Он исполнял для самого себя величественную комедию: соразмерял свой шаг, задирал хвост трубой наподобие важных кошачьих сеньоров. Но опасный выпад вперёд, который ничто не предвещало, – и он кубарем полетел к нашим ногам, где сам испугался своей экстравагантности, свернулся калачиком, вскочил на задние лапки, стал танцевать, двигаясь как-то бочком, выгнул спину, завертелся волчком…

– Взгляни на него, Киска! Господи, ну до чего смешной!

И моя мама в трауре рассмеялась своим молодым заразительным смехом и захлопала в ладоши, аплодируя котёнку… Острое воспоминание оборвало радостный поток, осушило слёзы смеха. Но она не извинилась за свой смех ни в этот день, ни в последующие; потеряв любимого, она одарила нас этой милостью: осталась среди нас самой собой, приняла горе так, как приняла бы наступление долгого и мрачного времени года, не отвергая поступающих отовсюду мимолётных благословений; она продолжала жить, заливаемая то светом, то тенью, смирившаяся, согбенно склонившаяся перед несчастьями, но открытая радости, щедрая на чувства, убранная, наподобие кормильца-поильца родного дома, цветами, животными и детьми.

МАМА И НЕДУГ

Который час? Уже одиннадцать! Вот так-так! Он скоро вернётся. Подай мне одеколон и махровое полотенце. И ещё флакончик фиалковой эссенции. Когда я говорю «фиалковая эссенция»… Теперь уже не то. Теперь её изготавливают из ириса. А может, уже и не из ириса? Тебе-то, Киска, плевать, ты не любишь фиалковый запах. И отчего это наши дочери перестали любить фиалковую эссенцию?

В наше время каждая уважающая себя женщина душилась лишь ею. Духи, которыми ты себя поливаешь, негодные. Они служат тебе для того, чтобы вводить в заблуждение. Да, да, создавать обманчивое впечатление! Короткие волосы, голубые тени для век, эксцентричные штучки, которые ты себе позволяешь на сцене, – всё это, как и твои духи, нужно, чтобы обманывать, ну да, чтобы люди думали, что ты – оригинальная и свободная от предрассудков личность… Бедная моя Киска! Я-то на эту удочку не попадусь… Расплети мне мои жалкие косицы, я их покрепче заплела на ночь, чтобы наутро волосы были волнистыми. Знаешь, на кого я похожа? На бесталанного, старого и нуждающегося поэта. В определённом возрасте трудно сохранять отличительные черты своего пола. Две вещи меня приводят в отчаяние в моей немощи: мне не под силу самой вымыть голубую кастрюльку, в которой кипячу молоко, и мне больно видеть свою руку на простыне. Позднее ты поймёшь, что до самой могилы постоянно забываешь о старости.

Даже болезнь не в состоянии заставить помнить об этом. Я ежечасно твержу себе: «У меня болит спина. Раскалывается затылок. Есть не хочется. От запаха дигиталиса кружится голова и тошнит! Я скоро умру, сегодня, завтра, неважно когда…» Но чтобы постоянно думать о тех изменениях, которые произошли во мне с возрастом, – этого нет. Лишь глядя на свою руку, я отдаю себе в них отчёт. Меня озадачивает: куда делась моя ручка, та, что была у меня в двадцать лет… Т-с-с! Дай-ка послушать, как поют… Ах да, это похороны госпожи Лёврие. Ну наконец-то её хоронят, повезло! Да нет же, я вовсе не злая! Я говорю «повезло», потому что она не будет больше изводить свою бедную дурочку-дочку, которой стукнуло пятьдесят пять и которая из страха перед матерью так и не осмелилась выйти замуж. Ох уж эти родители! Я говорю «повезло!» – повезло, что одной старухой на земле меньше… Нет, я решительно не могу привыкнуть к старости, ни к своей, ни к чьей бы то ни было. А поскольку мне семьдесят один год, теперь уж вряд ли привыкну. Будь добра, Киска, подвинь мою кровать поближе к окну, чтобы я видела похоронную процессию. Люблю это зрелище, такое поучительное. Сколько народу! Это потому, что погода хорошая. Недурная прогулка. Если б шёл дождь, народу за гробом плелось бы раз-два и обчёлся. А так и господин Миру не замочит свою чёрную с серебром сутану. А цветов-то сколько! Ну, вандалы! Перевели весь её розарий. Массовое истребление розовых кустов ради такой древней старухи…

Ты только взгляни на её идиотку-дочь, так я и знала: станет рыдать, как заведённая. Что ж, логично: потеряла своего палача, своего мучителя, свою ежедневную отраву, и утраты этой она, возможно, не перенесёт. А за ней-то – так называемые наследники. Ну и рожи! Порой я поздравляю себя с тем, что не оставлю вам ни гроша. Мысль, что меня к моему последнему пристанищу мог бы провожать такой вот рыжий детина, как вон тот, у которого отныне на уме будет лишь кончина её дочери… б-р-р!

Вы, я знаю, по крайней мере станете горевать по мне. Кому ты будешь дважды в неделю писать письма, моя бедная Киска? Для тебя это ещё ничего, ты уехала, свила гнездо далеко от меня. А вот твой старший брат… Когда ему придётся проезжать мимо домика, возвращаясь из разъездов по округе, и его не будет здесь ждать стакан черносмородиновой наливки и роза, которую он может сорвать и унести с собой, сунув меж зубов… Да, ты любишь меня, но ты – женщина, самка, подобная мне, и моя соперница. Его же сердцем я всегда владела безраздельно. Причёсана ли я? Нет, не надо чепца, только моя испанская кружевная наколка; он сейчас приедет. Эта траурная процессия подняла столько пыли, трудно дышать.

Скоро полдень? Если его не перехватили по дороге, он должен быть где-то в миле отсюда. Открой дверь, впусти кошку, она тоже чует, что близится полдень. Изо дня в день, возвращаясь со своей утренней прогулки, она боится застать меня выздоровевшей. Как же! Спать на моей постели и днём и ночью – какая сладкая жизнь для неё!.. Твой брат утром должен был побывать в Арнедоне, Кульфёе и вернуться через Сент-Андре. Я всегда помню его маршрут. Понимаешь, я мысленно следую за ним. В Арнедоне он наблюдает новорождённого красотки Артемизии. Дети гулящих страдают от материнских корсетов, прячущих и давящих их в утробе. Увы! Однако не такое уж это тяжёлое зрелище – бедная закореневшая в грехе девушка со своим животом…

Слышишь? Это его повозка, на верху холма! Киска, не рассказывай брату, что этой ночью у меня было три приступа. Я тебе запрещаю. И если не скажешь, подарю браслет с тремя камушками бирюзы… Ты мне надоела со своими доводами. Вот-вот, речь как раз о честности! Для начала, я лучше тебя знаю, что такое честность. Но в моём возрасте есть лишь одна добродетель: не причинять неприятностей другим. Скорее подложи мне под спину вторую подушку, чтобы я сидела прямо, когда он войдёт. Розы в стакане… Здесь не стоит старушечий запах? Я красная? Он найдёт, что сегодня я выгляжу хуже, чем вчера, не нужно было так долго разговаривать… Прикрой немного ставни, и ещё, Киска, дай мне, пожалуйста, пудреницу…

МАМА И ЗАПРЕТНЫЙ ПЛОД

Наступили времена, когда силы покинули её. Она не переставала этому удивляться и не желала в это верить. Когда я приезжала из Парижа навестить её и во второй половине дня мы с ней оставались одни, у неё всегда находился какой-нибудь грешок, в котором она мне признавалась. Однажды она задрала платье, спустила чулок и показала мне фиолетовый шрам на ноге.

– Взгляни!

– Ну что ты ещё натворила, мама?

Она широко раскрыла свои полные смущения невинные глаза.

– Не поверишь: упала с лестницы!

– Как упала?

– Так, как все падают! Спускалась и упала. Не могу объяснить.

– Ты что, спускалась слишком быстро?

– Слишком быстро? Что ты под этим подразумеваешь? Просто быстро. Разве есть у меня время спускаться по лестнице, как Король-Солнце? Если бы это было всё… Посмотри сюда!

На её красивой руке, такой свежей по сравнению с увядшей кистью, вздулся пузырь от ожога.

– Ой, что это?

– Горячий чайник.

– Старый медный чайник? Пятилитровый?

– Он самый. Ну кому довериться? Уж он-то, казалось бы, знает меня сорок лет! Ума не приложу, что с ним сделалось, он сильно кипел, я хотела снять его с огня, крак… Что-то случилось с запястьем. Хорошо ещё, что я не вся обварилась… Ну что за напасть! Слава Богу, я не стала трогать шкаф… – осеклась она, покраснев.

– Какой шкаф? – строго спросила я.

Мама стала отбиваться, встряхивая головой, словно я хотела надеть на неё ошейник.

– Так, никакой.

– Мама, я сейчас обижусь!

– Раз я говорю, что не тронула шкаф, поверь мне. Шкаф не двинулся с места, так? Оставьте уж меня в покое!

Шкаф… сооружение из орехового дерева, почти одинаковое что в высоту, что в ширину, а вместо резьбы – круглая дырочка от прусской пули, вошедшей через правую створку и вышедшей через заднюю стенку. Да!..

– Мама, ты хочешь передвинуть его с лестничной площадки в другое место?

Взгляд молодой кошки, сверкающий и лживый, блеснул на её сморщенном лице.

– Я? По мне, он на месте и пускай себе остаётся там!

И всё же мы с братом пришли к заключению, что надо быть начеку. Брат, врач по профессии, каждый день проведывал маму – она поехала за ним и жила в том же городке – и со скрытой любовью наблюдал за состоянием её здоровья. Она же боролась со всеми своими болячками с поразительной ловкостью: забывала о них, срывала их планы, одерживала над ними мимолётные и сокрушительные победы, на целые дни сзывала себе в помощники ушедшие силы – шум этих битв был слышен по всему дому, словно в нём жил фокстерьер, изводящий крыс…

В пять утра меня будил похожий на колокольный звон стук ведра с водой о мойку в кухне напротив моей спальни.

– Что ты делаешь с ведром, мама? Ты не можешь подождать, когда придёт Жозефина?

Я выбегала из спальни. В очаге уже был разведён огонь, потрескивал сухой хворост. На плите, выложенной голубой плиткой, кипело молоко. В небольшом количестве воды растворялась плитка шоколада, предназначенная мне на завтрак. Сидя в своём плетёном кресле, мама молола ароматный кофе, который сама обжаривала! Утренние часы всегда были милосердны к ней; на её щеках горели их яркие цвета. Пока в церкви звонили к заутрене, а мы ещё спали, она с лёгким здоровым румянцем на щеках, повернувшись лицом к восходящему солнцу, упивалась запретными плодами.