По лестнице вверх тяжело забухали Татьянины шаги. Она, кряхтя, взошла к ним на второй этаж, прошла решительно мимо безвольно сложившего руки на колени Лёни и, отстранив Лизу от близнецов, протянула к ним испачканные мукой ладони:

– Пойдемте-ка, ребятки, со мной. Там у меня пирожки с брусникой приспели, только-только из печки вынула. Пойдемте, милые. И молочка попьете, и я чайку с вами выпью. У меня там Хрюша со Степашей в телевизоре бормочут. Пойдемте, мои хорошие…

Дети послушно и неуклюже выкарабкались из глубокого кресла и пошли за ней, доверчиво протянув с двух сторон ручки. Обернувшись и стрельнув недовольным глазом в Лёню, одними губами только и произнесла она грубое «матюгальное», как сама говорила, выражение, которое употребляла вслух в тех крайне редких случаях, когда про всякую там мать-перемать не вспомнить, по ее разумению, просто невозможно было. Только зря она так старалась – он, казалось, не видел и не слышал ничего. Сидел, не мигая уставившись куда-то в пространство. Длинные узкие ладони свешивались безвольно вниз, но пальцы все еще нервно подрагивали, будто стекали с них на пол остатки этой леденящей душу отчаянной музыки. Лиза тихо подошла, опустилась перед ним на корточки, сжала в теплых руках его ладони. Они и в самом деле мелко-мелко дрожали и были очень холодными, будто мертвыми на ощупь.

– Лёнь, что случилось? Тебе плохо, да? Ты никогда так не играл…

– Алина умерла, – совсем обыденным, механическим голосом произнес он, продолжая высматривать что-то в пространстве.

– Как это? Ты же позавчера только утром звонил.

– Позавчера и умерла. Утром, сразу после врачебного обхода. Я отлучился на минуту, а она взяла и умерла. Я гроб сюда поездом отправил, а сам сегодня самолетом прилетел.

– Лёнь, ну как же это… Мне очень жаль. Господи, даже не знаю, что сказать.

– Да ничего не надо говорить. Спасибо тебе за все. И за помощь, и за детей. Я их завтра заберу, хорошо? Надо как-то им сказать, а я не смог. Я не смогу, Лиза.

– Лёнь, ну что ты… Куда ты их заберешь? Пусть здесь остаются.

– А можно, да? Хотя бы дня на три. Мне еще похоронами надо заниматься, куда я с ними-то.

– Да ты меня не понял. Я хочу, чтоб они вообще остались здесь. Со мной. И с тобой тоже. Хотя, я понимаю, тебе сейчас не до таких вот разговоров. Но все же!

– Нет, Лиза. Не надо делать таких порывов. Летучее благородство – штука опасная, понимаешь? Ты за меня не бойся – я и сам справлюсь. И вообще, они ж тебе чужие. И жизнь у тебя другая.

– Ну зачем ты так, Лёнь? Ты же знаешь, я очень тебя люблю. Любого люблю. А такого вот еще больше люблю.

– Какого «такого»?

– Такого, каким я тебя и не знала вовсе.

– Да не стою я всего этого. Кто я для тебя? Всего лишь муж-обуза, муж-неудачник. Да еще и двоих детей тебе на шею повешу?

– Повесь! Повесь, Лёня! Я рада буду!

– Нет. Только не обижайся на меня, ладно? Мы уже это проходили, и я все решил. Не могу я пользоваться твоей любовью, как ты не понимаешь-то!

– Ну почему пользоваться? Ею вообще не пользуются, ею, между прочим, просто живут.

Лиза осеклась и замолчала, боясь расплакаться. Ну как объяснить ему такую простую на первый взгляд истину, что любви непонятны эти человеческие разделения на удачников и неудачников, на достойных и недостойных? Человек просто любит, и все. И не потому, что любовь зла и полюбишь будто бы животное с рогами. И не потому, что сердцу не прикажешь. Приказать-то ему как раз можно. У нее, кстати, довольно-таки ловко это получалось в долгом и спокойном браке с Заславским. Приказала сердцу и любила как миленькая. А вот с Лёней – тут другое.

– Ты прости меня за все, ладно? Я почему-то в последнее время все больнее и больнее тебе делаю. И не хочу, а делаю. Сам себя за это ненавижу. Ты же знаешь, как я к тебе отношусь. И как уважаю…

– Да ладно. Если уж на то пошло, я отвечу тебе твоей же фразой – не за что тебе меня уважать, Леня!

– Ну что ты такое говоришь!

– А то и говорю. Вот я бы, например, никогда так, как ты, не поступила. Я бы прошла мимо скамейки с сидящей на ней и скорчившейся от сердечного приступа женщиной и не заметила бы даже, наверное. Ну, в лучшем случае вызвала бы «Скорую» и пошла дальше с гордым чувством исполненного человеческого долга. А ты мне хороший урок преподнес. Я тебе очень за него благодарна. Вот и выходит, что в тебе есть то, чего во мне, наверное, и отродясь не бывало. И ты прав – я раньше тебя просто глазами да сердцем любила. А теперь люблю головой. И еще – очень тебя уважаю.

Она снова надолго замолчала, словно почувствовала, что этим ее словам, произнесенным вслух, надо каким-то образом устроиться в домашнем пространстве. Потому что необычными они для обоих были. И разговор был таким же. Лизе еще неловко было от новых этих ощущений, будто сняла только что, как Царевна-лягушка, старую кожу и собирается надеть новую, и все приглядывается-примеривается к ней, не знает, с какого боку подойти. Господи, как просто и ясно было ей с Лёней раньше! Любила – да. Сердце заходилось только от одного его взгляда – да. Счастлива была – да. Но вот чтоб разглядеть в нем что-то, силу его человеческую – тут уж извините, ни к чему все это. А получилось, что, уходя, он взял и бросил ей под ноги маленький конец этой силы-веревочки, и она пошла за ним, как за клубком Ариадны, чтоб найти в жизни самое, как оказалось, необходимое, без которого и жить-то на белом свете нельзя. Хотя живут так на самом деле очень многие люди, не ведая, как им этого не хватает, и не понимая, почему же они так в жизни несчастливы, несмотря на всю свою значительность, огромный интеллект и успешность.

– Ты понимаешь, очень многое со мной успело произойти за время, пока тебя рядом не было. Целая революция внутри! Что раньше было главным, теперь кажется пустой мелочью.

Лёня недоверчиво поднял измученные глаза, долго смотрел Лизе в лицо, не мигая и будто не узнавая. Наконец что-то дрогнуло в нем, словно невидимый кто дернул его за остро торчащий кадык вверх-вниз, и тут же горячей влагой заволоклись глаза, и согрелись от нее будто, и ожили на бледном тонком лице. Женщина даже вздохнула облегченно, как после тяжелой работы. Слава богу, живой. Слава богу, он теперь ее услышит.

– А детей я тебе не отдам, даже не думай! – уже смелее произнесла она, распрямляясь с корточек и прогибая затекшую спину. – Вот как хочешь, а не отдам! Я и сама уже к ним прирасти успела. И полюбить. Понимаешь, проснулось что-то во мне такое.

– Да нельзя за неделю полюбить чужого ребенка. Не бывает так. Ни у кого это не получается. Пожалеть можно, захотеть помочь можно, даже часть своего благополучия в жертву принести, но вот полюбить…

– Нет, Лёня. Я тоже раньше так думала. И не понимала порывов всяких доморощенных усыновителей. Мне казалось, что каждый преследует определенную цель. Например – себя облагородить в собственных глазах. Или грехи свои какие-то прикрыть этим поступком. Или чужие, как, например, Татьяна наша сделала. Я тоже не верила, что чужого ребенка можно полюбить. А теперь верю. Сердце мое вот взяло и выбрало для любви именно Бориса и Глеба, и пусть меня простит их мать Алина, царствие ей небесное. Так что не отдам. И тебя никуда не отпущу больше. Муж ты мне или кто, в конце концов? Ты что, хочешь оставить меня одну с двумя детьми на руках?

– А по-твоему, я и дальше должен сидеть на твоей шее?

– Слушай, хватит уже! Надоело! – резко и громко вдруг произнесла Лиза, и впрямь рассердившись на его упрямую непонятливость. – Почему я тебя все время уговариваю? Не хочешь – не надо! Носись на здоровье и дальше с глупой мужской горделивостью! Выстави ее впереди себя, как флаг, и носись! Или страдай втихомолку – тоже хороший выбор. А я тут пока буду растить Бориса и Глеба. Без тебя справимся, подумаешь! Так что можешь валить отсюда, если тебе так хочется!

Лиза яростно выкрикнула последнюю фразу ему в лицо, отчего Лёнина голова сильно мотнулась в сторону, будто после хорошей оплеухи. Схватившись рукой за щеку, он испуганно-обиженно заморгал длинными ресницами и вдруг обмяк весь на своем черном вертящемся стульчике, улыбнулся недоверчиво и произнес уже без прежнего надрыва, а совсем просто, будто ворча:

– Ну, ты даешь, мать. Чего разоралась-то так? Сроду так не орала.

На лестнице уже слышались торопливые шаги поднимающейся к ним Татьяны и ее сиплое одышливое дыхание. Вот и лицо ее выплыло перед Лизой – грозное и сердитое, и по лицу этому она поняла моментально, что бедному Лёне сейчас еще раз достанется, да пуще прежнего, что в ход могут пойти самые настоящие деревенские матюки с трехэтажным перцем. Потому что никто здесь не смеет обижать и доводить до такой степени ярости ее любимицу Лизаветушку. Видано ли дело – девка сроду так ни на кого не орала.

– Тань, успокойся, у нас все в порядке! – бросилась Лиза ей наперерез, выставив впереди себя ладони. – Мы сейчас к вам на кухню ужинать придем! Иди, Тань! Все хорошо.

– Да чего там хорошо, – проворчала тихо Татьяна, послушно разворачиваясь назад. – Сама орет, как скаженная, обоих парнишонок переполошила. Жаркое-то разогревать, что ль? Остыло уже все.

– Ага! Разогревать! И побольше! Я голодная, как зверюга! А ты? – совсем обыденно повернулась она к Лёне и даже подмигнула ему весело – давай, мол, успокаивай теперь мою домоправительницу.

– А я, Тань, последние три дня вообще ничего не ел. Упаду сейчас – и до стола не дойду, – нарочито жалостливо произнес тот в удаляющуюся Татьянину спину и улыбнулся Лизе доверчиво. И снова у нее от этой простой улыбки застучало-заныло сердце, и сладкий вязкий туман окутал голову. Господи, как же она его любит…

– Как это – три дня? – сердито обернулась уже с лестницы Татьяна. – Да разве можно тебе – и три дня не емши? И так одна кожа да кости! Никакого мужицкого мяса не нарастил, а туда же – три дня голодует.

Борис и Глеб, наевшись вкуснейших Татьяниных пирожков, уже вовсю клевали за столом носами. Поставив перед Лизой и Лёней исходящее ароматом хорошо прожаренной молодой баранины жаркое, Татьяна легко подхватила со стула на руки Бориса. Хотела было так же подхватить и Глеба, но он отказался строптиво, затопал за ней своим ходом, слегка придерживаясь рукой за подол ее юбки.