И Долли не ошиблась. Страшный суд мирской жестоко отомстил Наталье Николаевне за ее совершенную красоту и при жизни и после смерти ее, не пощадив ни Пушкина, ни его детей.

А когда она улыбнулась Долли грустной, легкой улыбкой, блеснув перламутром точеных зубов, и изящным в своей простоте движением положила согнутую руку на плечо императора, а тот коснулся рукой в белой перчатке ее сказочно женственной талии, Долли в упоении продолжала смотреть на удаляющуюся в танце высокую фигуру Натальи Николаевны, ее чуть откинутую назад головку с приподнятой прической, перевитой жемчугом, черную-чер- ную, отливающую таким же золотом, как и глаза.

Она танцевала с отличительной от других великосветских дам простотой и достоинством, как бы не придавая значения тому, что партнер-то ее — император, первый человек Русского государства.

Долли на своем веку перевидела немало светских красавиц — ив Петербурге и в других странах: кокетливых, заносчивых, самовлюбленных, поведением своим и каждым движением подчеркивающих свою красоту. Но скромность и молчаливая простота Натальи Николаевны поразили ее. Она как бы терпеливо несла нелегкий крест своей красоты, терновый венец своей прелести.

Дома после бала Наталья Николаевна спросила мужа:

— Тот, с кем ты разговаривал на лестнице, был один из убийц Павла Первого?

— Да, это Скарятин Яков Федорович. Его шарфом удушили императора.

— И великосветское общество принимает его? А император терпит его присутствие?

Пушкин обнял жену, ласково привлек ее к себе и, заглядывая в глаза, сказал:

— До чего же ты не светская дама, Наташа. Ну да со временем ты усвоишь нравы высшего света. Здесь терпят все, кроме правды. Здесь все на все закрыли глаза. Лица прикрыты масками. Здесь маскарад.

6

Долли! Моя любимая! Моя единственная, поверь, еще никогда ни одна девчонка не будоражила мое сердце. Я говорю тебе все это первый раз в жизни, потому что тысячи километров разделяют теперь нас и ты не видишь моего лица, моих глаз...

Еще тогда, когда мы были мало знакомы, мне хотелось спросить тебя: «А ты станешь ждать меня, если я буду учиться в другом городе?» Но конечно, тогда я не посмел. А теперь вот решился.

И как же все нелепо получилось! У тебя командировка, а я срочно уезжаю, потому что тяжело заболела мама. Мы с тобой даже не попрощались. Я был в отчаянии.

Но спросить хочу, должен спросить: будешь ли ты ждать меня? Ведь я люблю тебя, Долли, ты — особенная. Твое внимание ко мне, твоя дружба со мной мне показались не случайными. Мне показалось (прости, если ошибся), что я тебе не безразличен...

Как я живу? Скучаю по тебе. Мама, к счастью, поправилась. Экзамены выдержал. В военное училище поступил. Живу в общежитии. Выходные дни провожу дома. Друзья разъехались кто куда. Мне очень одиноко. С людьми я схожусь не просто. Окружают меня разные люди. И хорошие, и плохие. С одними хочется подружиться. Другим дать в морду. Пока не делаю ни того, ни другого. Присматриваюсь. Я напишу тебе подробнее, когда получу ответ на это письмо. Сгораю от желания узнать, принята ли ты. Ведь все как будто шло нормально.

Твой навсегда Григорий.

А через несколько дней он получил телеграмму:

БУДУ ЖДАТЬ ТЧК ПРИНЯТА ТЧК ТВОЯ ДОЛЛИ.

И сразу трудности отступили. Возникла дружба со многими сверстниками. В морду хотелось дать только двоим. И жизнь казалась такой замечательной, такой прекрасной, обещающей огромную радость где-то там, в будущем.

И для Долли письмо Григория было необычайной радостью. Она перечитывала каждую строчку письма, переживала каждую мысль его. Не так испугала ее фраза о разных трудностях, как об окружении однолеток, среди которых есть такие, кому хочется дать в морду.

Нет, она решительно помешалась на той эпохе, в которой жила Долли Фикельмон, ее тезка. Та Долли была одна из близких друзей Пушкина. Она, ее муж, ее мать, сестра и еще многие из тех, кто бывал в доме Фикельмонов и Хитрово. В их общество Пушкин стремился. Салон Фикельмонов и Хитрово был для него самым приятным в Петербурге. Но многие посетители салона, наверное, как и Григорию его некоторые однокашники, были Пушкину непонятны.

А сейчас Долли хотелось забыть и Николая I, и Бенкендорфа, и Нессельроде, и Геккерена с Дантесом. Хотелось думать только о друзьях поэта.

На защиту Пушкина

Елизавете Михайловне не спалось. Среди ночи она встала, набросила капот, присела к секретеру и стала писать письмо Пушкину. Писала и плакала, сознавая, что никакие ее письма не удержат Пушкина от женитьбы на Гончаровой. Но все равно писала и ежедневно посылала их ему. И теперь он почти не отвечал на ее послания.

Она вспоминала одно из своих писем:

Когда я утоплю в слезах мою любовь к Вам, я тем не менее останусь все тем же существом — страстным, кротким и беззащитным, которое за Вас готово идти в огонь и в воду, потому что так я люблю даже тех, кого люблю немного.

Он не ответил и на это письмо. Но что же можно было ответить?

Наутро она пошла в комнату детей. Еще в коридоре она услышала веселый смех Елизалекс и рассудительный голосок Феликса, что-то объясняющего девочке. Грусть покинула ее, и она подумала: «Дом без детей — не дом».

Она нежно расцеловала внуков. Похвалила рисунок Феликса, бантик у куклы, завязанный Елизалекс. В это время вошла Долли.

— Доброе утро, маменька, — сказала она, присматриваясь к опухшим глазам матери. — Как спали?

— Доброе утро! — отозвалась Елизавета Михайловна. — Спала неплохо. — И отвела взгляд от всепонимающих глаз дочери.

У Долли в руках была «Северная пчела». В ней она с возмущением прочла статью о «совершенном падении» таланта Пушкина, резкие нападки на седьмую главу «Евгения Онегина».

Видно было, что Елизавета Михайловна в дурном расположении духа, и Долли не захотелось огорчать ее, отдавать ей газету. Но мать уже заметила ее и протянула руку:

— «Северная пчела»?

— Да. Я не смотрела еще, — решила Долли обмануть мать.

Но Елизавету Михайловну трудно было провести. По лицу дочери она поняла, что та прочла «Северную пчелу» и чем-то расстроена.

И Долли и Елизавета Михайловна давно возмущались двусмысленными похвалами «Евгения Онегина» в «Северной пчеле», язвительными намеками Булгарина. Обе не могли простить Булгарину его «Дмитрия Самозванца». Это произведение они не называли иначе как плагиат — неудачное заимствование у Пушкина.

«Опять, наверное, не могут оставить Пушкина в покое», — подумала Елизавета Михайловна. Но не выдала своего волнения, позавтракала в домашнем кругу, поговорила с дочерью, с зятем, затеяла недолгую игру с детьми. А потом уже ушла к себе, сказалась больной, велела горничной никого не допускать к себе.

Она прочла статью о Пушкине. Боль и горечь наполнили ее душу: опять злые нападки на поэта. Нет, она не даст его в обиду, сама выступит в защиту. Кому же, как не ей, Елизавете Михайловне, дочери великого полководца, спасшего Россию, должно было опровергнуть злую клевету, будто бы Пушкин не уважает народную память 1812 года?

Письмо Е. М. Хитрово

Велико было мое изумление, сударь, когда я вдруг прочла в сегодняшнем 35-м номере «Северной пчелы», что прелестная седьмая песнь «Онегина» — это полное падение. Как бы Вам несомненно ни было неприятно напечатать а Вашей газете мою статью, полагаю, что Ваша беспристрастность обяжет Вас к этому. Друзья господина Пушкина будут, конечно, сетовать на меня за то, что я пытаюсь отразить эти новые выпады «Северной пчелы». Многие меня уверяли, что его благородному характеру свойственно презирать все прямые и окольные нападки. Я знаю так же, что его блестящая литературная репутация слишком незыблема, чтобы ее что-либо могло поколебать.

Но что может помешать сказать правду мне, знающей господина Пушкина лишь по его сочинениям? Меня окружают светские люди, и причем люди, чуждые литературных споров и, следовательно, вполне беспристрастные, а потому меня чрезвычайно изумило то, о чем я прочла сегодня.

Еще вчера мои гости наперебой превозносили эту самую седьмую песнь. Восхищались гармоничностью стихов, описанием зимы, так волшебно изображенной, правдивостью характера Онегина, который считают списанным с натуры, характера Тани, который делается определенным (положительным), —и ее печалью, и тем, как упорно она отказывается доверить что-либо своим кузинам, и как твердо сохраняет в потаенных глубинах сердца драгоценную, хотя и мучительную привязанность, — все свидетельствует о том, что отныне участь ее решена. Ее приезд в Москву, размышления автора о Петровском замке были оценены как имеющие величайшее значение. И в самом деле, у какого русского не забьется сердце при чтении этих строк:

Но не пошла Москва моя

К нему с повинной головою.

Что до сатирической стороны, то ее нашли исполненной истины и прелести. Словом, если совершенный успех называть полным падением, то «Северная пчела» совершенно права. Но когда в том же сегодняшнем номере этого листка я читаю такие же нападки на «Полтаву» — поэму, читанную и перечитанную всеми, которую почитают одним из самых прекрасных творений нашего поэта, поэму, где каждый стих — это мысль, образ, совершенство, — невольно начинаешь думать, что издатель «Северной пчелы» потешается над нами! Неужто пристрастие может заходить еще дальше?

Близкие друзья Александра Пушкина уверяют меня, что их никогда не удивляет красота его творений, которые являются только порождением его души. Один из них, весьма достойный молодой человек, не раз говаривал мне, что, если бы ему надо было доверить тайну или спросить совета, от которого зависела бы его жизнь, он без колебаний обратился бы к Александру Пушкину. Душа его, прибавил он, такая пламенная, такая чистая, что, если и есть в нем недостатки, они не могут ни на минуту затмить оную!