Пушкин улыбнулся:

— Скажу, если дозволите. Памятник Петру Великому сделан скульптором Фальконе, который хотел, чтобы пьедесталом памятника служила цельная «дикая скала».

И он рассказал, как в 1768 году крестьянин Семен Вишняков, замечательный плотник и каменотес, добытчик камня, предложил Академии художеств для пьедестала «гром-камень», названный так потому, что молния образовала в нем глубокую трещину. Этот камень находился в 12 верстах от Петербурга, а весил 100 тысяч пудов. Способ, как перевезти камень, предложил один кузнец, имя которого осталось неизвестным. А грек Карбюри Ласкари, приехавший в Россию, чтобы поживиться, за 20 рублей купил у русского умельца способ передвижения камня. Слава и деньги достались ему.

— Долго рассказывать, как была сооружена доставка камня. Двигали его до Финского залива четыреста человек четыре месяца. А по воде перевозили на специальном грузовом судне. 26 сентября 1770 года камень водрузили на Сенатской площади. Еще будете проверять мою память? — с улыбкой осведомился Пушкин.

Дамы отказались.

Разговор перешел на другие темы.

Долли с интересом слушала рассуждения поэта о политике, умные, неожиданные, иногда, с ее точки зрения, неверные. Но она не вмешивалась в разговор. Пушкин еще не знает, что она не такая, как другие женщины великосветского Петербурга: блестяще знакома с мировой политикой, интересуется ею, что ее называют женщиной мужского ума и способностей.

Горничная доложила:

— Екатерина Федоровна просили сказать, что они с ее величеством императрицей дожидаются вас в гостиной.

Пушкин оборвал разговор, и Долли заметила, что он помрачнел.

«До чего же некрасив», — подумала она. И ей вспомнилось, что матушка говорила, как в Аицее он называл себя «помесью обезьяны с тигром». Но Анненкова, например, считает его изысканно и очаровательно некрасивым. Его глаза удивительные. Какая-то нечеловеческая притягательная сила в них. Сила гения, должно быть, который видит вперед то, чего не знаем мы. Но как он хорошеет, когда говорит, и как увлекательно, горячо говорит.

А Елизавета Михайловна, нежно взяв Пушкина под руку, шла с ним через анфиладу комнат, счастливая, нарядная, с чрезмерно открытыми для домашнего туалета и, главное, для своего возраста, плечами, о чем с издевкой шептались женщины в свете.

Императрица и Екатерина Федоровна стояли у окна и заразительно смеялись. Еще не успев погасить улыбку, императрица поцеловала Елизавету Михайловну и изящно присевшую перед ней Долли.

— Вот и хорошо, что приехали на родину, — сказала она. — А то сестра говорит, что русский язык забывать начали! — засмеялась и погрозила пальчиком. А сама-то по-русски говорить почти не умела, хотя, будучи великой княгиней, брала уроки русского языка у самого Жуковского.

Пушкин почтительно поклонился императрице и Екатерине, и Долли показалось, что он заскучал, стал молчалив и рассеян.

Огонь его удивительных глаз потух, губы резко сомкнулись.

И тогда императрица сама обратилась к нему с вопросом:

— Расскажите, пожалуйста, господин Пушкин, о Слепушкине. Правда ли, что холоп пишет стихи, которые даже к печати годятся?

Пушкин немного помолчал, словно бы обдумывая, как вести речь с императрицей.

— Истинная правда, ваше величество, — сказал он. — Но Федор Никифорович Слепушкин уже не холоп. Он три года, как получил вольную.

— И конечно, не без вашего участия, — вставила императрица.

— Да, ваше величество, при моем участии. Это талантливый поэт из народа. Напечатаны его книги «Досуги сельского жителя» и «Стихотворения». Сейчас готовится книга «Четыре времени года русского поселянина».

— И как же он научился грамоте, этот поэт-холоп? — недоверчиво пожимая плечами, осведомилась императрица.

— Самоучка, ваше величество, талант.

Пушкин хотел что-то добавить еще, но заметил недоверие в глазах императрицы, заметил презрительно сложенные тонкие губы. То же выражение глаз было у обеих сестер. Только взгляд Елизаветы Михайловны излучал абсолютную веру в его слова. Она, как всегда, думала так же, как он.

Пушкин замолчал.

— Я читала стихи Слепушкина, ваше величество, у меня есть его книга «Стихотворения», — вступила в разговор Елизавета Михайловна. — Если желаете, я сейчас же принесу вам.

— Очень любопытно взглянуть, — отозвалась императрица.

— Прошу извинить, я отлучусь на минуту.

И Елизавета Михайловна поспешно вышла из комнаты.

А вот фотография Натальи Николаевны, тоже с портрета Гау. Легкий поворот головы. Красивое лицо с детским выражением искренности, доброжелательности, любопытства. Черные волосы ниспадают на плечи, с головы, ниже левого плеча, спускается пушистое украшение из бело-черных перьев. На шее, по моде того времени, черная лента, сколотая не то брошью, не то булавкой. Плечи открыты. Белое платье с четырьмя складками, охватывающими грудь и руки до локтя, в середине украшено цветком.

Навсегда, до самой смерти

Это был первый выход Натальи Николаевны к представительнице большого света. Она волновалась, но не хотела, чтобы ее волнение заметил Пушкин. Он, конечно, почувствовал ее состояние и утешил:

— Все равно прекраснее тебя никого не будет. Да я и не думаю, чтобы, кроме нас, Елизавета Михайловна позвала еще кого-то. Будет, возможно, ее дочь Дарья Федоровна. Из любопытства заглянет. Может появиться ненадолго Екатерина Федоровна, если свободна будет от общества ее императорского величества.

...Елизавета Михайловна встретила долгожданных гостей. Бурю чувств пережила она, спускаясь вниз по лестнице. Вспомнилось первое знакомство с Пушкиным и такая внезапно налетевшая любовь к нему, отодвинувшая псе другие чувства и желания.

И вот теперь он привел к ней свою жену. Говорят, необычайная красавица. Ну что же, дай бог ему счастья! Она уже столько пролила слез, что больше не заплачет.

Наталья Николаевна стояла между Елизаветой Михайловной и Пушкиным. И ее ласковый взгляд, предназначенный хозяйке, загадочно скользил все мимо и мимо нее.

Они поднялись в гостиную. Ступая по лестнице и приглядываясь к гостье, Елизавета Михайловна пыталась найти хоть какие-то недостатки во внешности той, которая так безраздельно владела Пушкиным. Но их не было. Она тихо поднималась по лестнице и торжественно несла свою неземную красоту. Хотелось молитвенно сложить руки и глядеть, глядеть на это чудо, неизвестно как очутившееся на земле.

Даже если бы ничего, кроме божественной красоты, не было в этой женщине, она могла бы покорить поэта. Но Пушкин неоднократно говорил Елизавете Михайловне, что она умна.

И когда они вошли в гостиную, Елизавета Михайловна ощутила в себе неожиданный покой. Она поняла наконец, что та, встречи с которой так боялась она, много моложе даже ее младшей дочери. Она еще ребенок. Со своей редкой красотой она беззащитна в страшном водовороте великосветского общества. И Елизавета Михайловна от души предложила Наталье Николаевне свое покровительство. Предложила выезжать с ней в свет. Предложила чаще бывать у нее. С тихой болью она отдала всю себя молодоженам. Навсегда. До самой смерти поэта. И уже никогда не пожалела об этом.

Вот фотография с картины: Долли Фикельмон и Екатерина Тизенгаузен на фоне Неаполитанского залива. Картину писал Александр Брюллов в 1825 году. Долли сидит. Екатерина стоит. Долли поражает обаянием. Екатерина — грустью. Ей было о чем грустить. Жизнь ее сложилась нерадостно. Без семьи. В услужении у императрицы всю жизнь. Сначала фрейлиной. Потом камер-фрейлиной. С 1833 года до глубокой старости прожила она в Зимнем Дворце.

«Когда б имел я сто очей, то все бы сто на вас глядели»

Елизавета Михайловна и Пушкин сидели в маленькой уютной гостиной на даче Фикельмонов. Она в кресле. Он, как дома, немного развалившись, на диване. Разговор шел о неприятности, возникшей из-за письма Пушкина Бенкендорфу, в котором поэт просил, чтобы император отпустил его уехать в деревню на три-четыре года. Николай I наложил резолюцию:

Нет препятствий ему ехать, куда хочет, но не знаю, как разумеет он согласить сие со службою. Спросить, хочет ли отставки, ибо иначе нет возможности его уволить на столь продолжительный срок.

Елизавета Михайловна всей душой понимала, что вынуждало Пушкина рваться в деревню. Устал он от нелепой цензуры, от глупых нападок критиков, сводящих с ним свои счеты. Он рвался к тишине, где в отдалении от страшного великосветского Петербурга вновь с головой уйдет в любимое дело.

Он советовался с Елизаветой Михайловной, стоит ли написать письмо Жуковскому, чтобы тот уладил эту неприятность.

— Обязательно, Александр Сергеевич, сегодня же, сразу, как возвратитесь домой. А я, в свою очередь, поговорю с Жуковским, чтобы он поспешил.

Елизавета Михайловна волновалась не меньше Пушкина. Волновалась всегда, когда что-то грозило любимому другу неприятностью. Он был растроган этим. Встал. Почти подбежал к ее креслу, с благодарностью поцеловал обе руки ее и подумал о самоотверженной дружбе этой удивительной женщины. Как многим он был обязан ей, не только тем, что произошло сейчас. Обязан был ей и тем, что она снабжала его французскими газетами, писала ему о всех новостях Европы, доставала книги европейских писателей.

И не случайно он с благодарностью отвечал ей:

Ваши письма — единственный луч, проникающий ко мне из Европы.

В это время в открытую дверь гостиной с визгом вбежала внучка Елизаветы Михайловны, дочь Долли — девятилетняя хорошенькая Елизалекс, в белом платьице, открывающем худенькие плечики, в белых панталончиках с кружевами, опускающимися на мягкие белые ботиночки. Она радостно кивнула Пушкину, бросилась к бабушке и зарылась разгоряченным личиком в ее платье.

Ее преследовал подросток, Феликс, воспитанник Елизаветы Михайловны. Он тоже хорошо знал завсегдатая Елизаветы Михайловны — Пушкина. Но его возраст уже не позволял на ходу радостно кивнуть гостю и броситься за преследуемой Елизалекс. Он нерешительно остановился в дверях и поклонился Александру Сергеевичу. Елизалекс торжествовала победу, одним глазом поглядывая на него.