Впрочем, что касается консервов и печенья, то здесь догадаться было нетрудно. Эти продукты были только у немцев. Достать их — значило или заслужить, или украсть, заслужить Петька у фашистов мог только то, что и все остальные. Значит… Мы множество раз наблюдали, что это значит. У гадов ведь за все расчет один. Как рассчитались, так и заказывай, мама, поминки. Мы предупреждали Петьку, но он только зло усмехался и повторял:
— Рубайте, рубайте!
Мы ели и хорошо понимали, что это «Рубайте, рубайте» ничего другого не означает, как «Не лезьте не в свое дело». Ничего себе, не свое. А если поймают?
Как-то раз я был у Петьки. Он накормил меня своим варевом, и мы сидели за столом, перелистывая откуда-то принесенную им книгу. Называлась она «Адыгейские сказки и сказания». В дверь без стука, но рванув так, что она чуть не слетела с петель, вошли двое немцев. Закутанные черт-те во что с ног до головы, они несколько секунд настороженно озирались но сторонам, затем, не обращая на нас никакого внимания, бросились к печке и, стащив с синих, словно в судороге скрюченных пальцев рукавицы, начали греть руки. Гитлеровцы чуть ли не клали их на плиту, и нам все казалось, что вот-вот послышится запах горелого мяса.
А эсэсовцы грелись и не то от удовольствия, не то от боли стонали. Постепенно они стаскивали с себя вещь за вещью. Вначале то, что было на голове, затем — еще раз убедившись, что в доме никого, кроме детей, нет, — сняли с груди автоматы, расстегнули шинели и, наконец, стащили с ног сапоги. По комнате сразу распространился запах прели и навоза. По мере того как они приходили в себя, их носы все больше и больше улавливали запах вареного мяса. Когда солдаты отошли настолько, что были в состоянии ворочать языком, они выбросили нас из-за стола, переставили его поближе к печке и, не снимая шинелей, уселись друг против друга. Один из них, вырвав из принесенной Петькой книги несколько листов, протер ими стол и угрюмо приказал:
— Essen… Schneller! — Но, видно, решил, что мы можем не понять, и тут же перевел на русский: — Кушять… Бистро!
Теперь уже «кушять» просят. Раньше, как в столовой, выбирали: «яйки… курки… млеко…». А теперь «кушять». Только и осталось, что «бистро». Нам это хоть по-немецки, хоть по-русски… Знаем, чем может закончиться.
Петька делает жалобное лицо и отрицательно качает головой. Нету, мол… Гитлеровцы недоверчиво смотрят на нас, жадно вдыхают аппетитные запахи и еще злее повторяют:
— Бистро!
Один из них поднимает автомат и направляет на Петьку.
Второй незамедлительно делает то же самое и уточняет по-немецки:
— Schneller!
Какое-то время в комнате слышны только тяжелое дыхание солдат да испуганные всхлипы Ванюшки. Затем фашисты еще раз объясняют:
— Brot… Хлеб! Ти понимаешь, русский швайн?
Конечно, мы понимаем, и что такое «швайн», и что такое «капут»… Петька пытается втолковать солдатам, что хлеба нет, но те упорно не верят. Им просто кажется невероятным, что в доме, где так пахнет, нет хлеба. Один из них встает, берет свой шмайс и направляет на Петьку.
— Ich werde schissen![4] — Он тут же уточняет по-русски: — Пу-пу!
Петька делает широкий жест рукой и предлагает:
— Найдите хоть крохотку!
Естественно, немцы ничего не понимают, но Петькин жест их почему-то успокаивает. Тот, что сидит за столом, говорит своему напарнику какие-то слова, и он недовольно опускает оружие.
Солдаты начинают шарить по комнате. Они буквально расшвыривают все, что попадается им под руку. Они ищут, и, по мере того как приближаются к углу, из которого Петька всегда выносит свои харчи, мне становится все жарче и жарче. Ведь если найдут…
Я гляжу на Петьку и удивляюсь: он совершенно спокоен. Гитлеровцы ничего не находят, от злости швыряют в печку нашу книгу и, погрозив на прощание кулаком, уходят.
Мы долго молчим, затем я тоже собираюсь домой. Колени дрожат, язык не хочет слушаться, но я все же говорю другу:
— Ты бы поосторожней! Ведь найдут — не поздоровится.
Петька по-прежнему спокоен, только очень бледен.
Он смотрит на меня все тем же странным взглядом и угрюмо выдавливает:
— Не найдут. А найдут… — Он не договаривает, отворачивается и тихо заканчивает: — Что же сделаешь…
И все-таки только я один знаю, какой он Буржуй. Это было весной, незадолго до ухода оккупантов. Мне срочно нужно было повидать Петьку, передать какую-то новость. В доме я никого не нашел и вышел на улицу. Во дворе тоже вроде никого не было, и я уже совсем собирался уйти, как вдруг где-то за сараем мне послышался Ванюшкин голос. Решив пошутить, я тихо подкрался к сараю и осторожно выглянул из-за угла. Я как выглянул, так и остался стоять с открытым ртом.
Петька сидел на корточках и складывал в казанок мясо, а рядом лежала только что содранная собачья шкура. В том, что шкура собачья, сомнений быть не могло, потому что тут же лежала голова какого-то Полкана.
Петька, видно, почувствовал мой взгляд и резко обернулся. Я впервые увидел его таким растерянным, даже капельки пота выступили ка лбу. Он встал, потоптался, зачем-то прикрикнул на Ванюшку, который ничего не сделал, набросил на казанок тряпку и, глядя куда-то в землю, сбивчиво заговорил:
— Ты это… Никому… Ладно? — Он замолчал, пошевелил губами, словно отыскивая нужные слова, и вдруг заволновался: — А что делать? Что? Как Настя, да? Как Настя?.. — Он прижал к себе младшего братишку и все повторял и повторял, как в бреду: — Как Настя… Как Настя…
А вообще Петька научил нас не умирать от голода. Мы не брезговали ни ховрахами[5], ни воронами, ни воробьями, и чего мы только не ели в ту последнюю оккупационную зиму и весну! Ховраха сваришь, так лучше любой курицы, а печеные на углях воробьи — так и за уши не оттянешь.
Глава 10
Вот такой он у нас, Буржуй! Мы доедаем кавуны, Петька добрую половину оставляет, это для Ванюшки с отцом. Мы делаем то же самое и начинаем хрустеть яблоками. Хрустим до тех пор, пока не набиваем оскомину. Встаем, собираем то, что осталось. Осталось много, никак не можем все забрать. Как же это в саду мы сумели так нагрузиться? Наконец, растопыренные и перекособоченные, выходим из блиндажа и с удивлением смотрим на посеревшее небо. Получим дома, ох, получим.
Но осталось последнее, самое приятное, и мы его сделаем, пусть нас хоть поубивают. Надо разнести яблоки по дворам, по всей нашей улице. Зачем? А куда ж столько съесть? Мы вон полчаса похрустели — и то брюхо, как барабан. Про запас? На всю жизнь не напасешься. Петькин батька говорит: «Чем больше отдашь, тем больше сам получишь!..» Вон Вакуленчиха… Бывало, идет — кажется, сало сзади капает. Померла — никто не знал. Стащили с постели, а там деньги. Много до ужаса. И советские, и немецкие… А зачем?
Нет, мы знаем одно: достал — поделись. Смотришь, и тебе достанется.
Мы разносим яблоки. Кладем — кому на порог, кому на подоконник… То-то будет утром радости!
Возвращаемся домой. Я открываю калитку, тихо подкрадываюсь к окну. Если форточка открыта, все в порядке. Открыта. Просовываю в нее руку, нащупываю шпингалет, поворачиваю, распахиваю окно и спрыгиваю в комнату. Спрыгиваю и останавливаюсь перед матерью.
Даже в темноте видно, как блестят у нее от слез глаза. Она берет меня за плечи и начинает трясти так, что у меня из-за пазухи выскакивают яблоки. Я знаю: это у нее истерика. Конечно, мать переживает, это ясно. Но что я могу сделать? На пороге появляется бабушка, тоже не спит. И вот ведь какая штука: предупреди их заранее, что приду поздно, да еще расскажи, что мы собираемся делать, — не пустят ни за что. А как не пойти, кто за нас все это сделает? Мать трясет меня и приговаривает:
— Что ж ты, проклятый, делаешь? Сердце у тебя или каменюка?
Я знаю, что в этих случаях лучше молчать. Быстрее успокоится. Хорошо Петьке: его некому трясти. Мать потихоньку приходит в себя, снимает с моих плеч руки, поворачивается и собирается уходить. Но в это время наступает на яблоко и чуть не падает.
Зажигают свет. Я стою, как чумичка, растопыренный фруктами, гляжу на мать синими фингалами и рассеченной губой и не знаю, куда деть свои в кровь изодранные руки. Мать с бабушкой испуганно ойкают, бабуля при этом даже крестится, отступают и чуть ли не в один голос спрашивают:
— Воровал?
Вот это уже меня оскорбляет, и я обиженно выбрасываю:
— Мы ж у Поляковых…
Мать насмешливо щурит глаза:
— И Поляковы тебе их подарили?
Я сбиваюсь с толку. Мы всегда считали, что взять у Поляковых — это не воровство. Я так и говорю. Мать смотрит на меня осуждающим взглядом и уточняет:
— А как же это называется?
Я моментально отвечаю, как учил Петька:
— Это называется — отобрать у спекулянта награбленное.
Здесь не выдерживает моя бабушка. Она долго шамкает от возмущения губами.
— Это как же понимать? Спекулянт награбив, а ты у того украв? Ты-то кто после усього?[6]
— Не украл, а отобрал награбленное, — упорствую я и поясняю: — Не для себя, а для всех. Мы ведь…
Я называю тех, кому отдали яблоки. По мере того как растет число фамилий, глаза у матери и у бабушки раскрываются все шире и шире. Мать наконец не выдерживает и спрашивает:
— Так вы что, весь сад?..
Я торопливо успокаиваю:
— Не, что ты, там еще осталось…
Мать садится на табуретку и смотрит теперь на меня уже совсем другими глазами. Вероятно, она пытается понять: воровство это или не воровство?
К какому выводу приходит мать, я не знаю. Я слышу только то, что должен был услышать:
— Больше со двора ни шагу!
Мать встает, круто поворачивается и идет к кровати. Хоть полчаса поспать до работы. А я начинаю выкладывать яблоки. Когда заканчиваю разгрузку, бабушка заставляет меня вымыть руки, что я делаю с большой неохотой — устал до чертиков, — и приглашает к столу. Да, пожрать сейчас в самый раз. Я проглатываю один кусок хлеба, съедаю второй и только тут замечаю, что на тарелке есть и третий. История повторяется каждый день. Вначале я съедаю свою порцию, затем мать и бабушка подкладывают мне свои кусочки. Нехорошо, конечно, надо бы веем поровну, но есть так хочется, что я не в состоянии думать и ем.
"Долгая дорога в дюнах-II" отзывы
Отзывы читателей о книге "Долгая дорога в дюнах-II". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Долгая дорога в дюнах-II" друзьям в соцсетях.