В первый же день, только мы расселись за письменными, обеденными и кухонными столами и с опаской стали ждать, что с нами будет, в класс быстрой походкой вошла молодая розовощекая женщина. В белой кофточке, новой черной юбке, она подошла к доске и, как-то очень красиво поставив ноги в туфлях на высоких каблуках, широко улыбнулась и проговорила:

— Здравствуйте, дети!

Дети… Мы сидели, задохнувшись от злости и обиды, мы еще переживали оскорбление, а Петька очень громко и очень четко произнес:

— Во дает, стерва!

Женщина быстро-быстро заморгала, наливалась краской и ничего не понимала. Ей, наверное, казалось, что она ослышалась. Но потом сообразила, что на нее смотрят два десятка пар осуждающих глаз, что «стерва» — это она, закрыла лицо руками и стремительно выскочила из комнаты.

Через несколько минут в класс во всем военном, только без погон, влетел высокий худой мужчина и перекошенными от беженства губами не выкрикнул, а прохрипел:

— Встать!

Вот это разговор, тут и раздумывать не над чем! Коротко, ясно. Мы еще не знали, что перед нами директор, но уже насмерть окрестили его «гестаповцем». Вообще набор кличек у нас широкий: «полицай», «гестаповец», «фашист». «Полицаями» мы зовем всякую шваль, паскудников, «гестаповцами» — горлопанов и драчунов, «фашистами» — тех, кто объединяет в себе все эти качества.

— Встать!

Ого, оказывается, «гестаповец» умеет не только хрипеть.

— Кто оскорбил Зинаиду Ивановну?

Зинаиду Ивановну… Ее даже зовут, как ту. Недалеко от нас жила некая Зинка Ляленкова. Ходила все в черных юбках, белых кофточках да в туфлях на высоких каблуках. С фашистами, гадюка, ходила, с офицерами. Мы ей один раз кирпичиной в окно запустили, оттуда выскочило двое гадов, как лупанули из автоматов… Еле ноги унесли.

— Я еще раз спрашиваю: кто оскорбил Зинаиду Ивановну?

Интересно, а как ту звали по отчеству?

Но мы, как потом оказалось, оскорбили хорошего человека. Ни за что.

Потом, конечно, помирились и даже подружились. Мы вели себя на ее уроках особенно прилежно и никогда не напоминали о нашем первом знакомстве. Она же чувствовала себя, наверное, виноватой. «Дети…»

Но то была учительница, а это стояла зеленая сопля и что-то там варнакала: «Мальчики, вы пионеры?».

Пионеры мы или не пионеры? Принимать нас никто не принимал, клятв мы никаких не давали, галстуков на груди нам не повязывали. За слово «пионер» в нас стреляли, за красные галстуки вешали, а всякие клятвы выбивали из нас вместе с душой и кровью. Но когда мы впервые после немцев пришли в школу и нас спросили, пионеры мы или нет, все, как один, ответили «да». Никто нас не допытывал, никто не требовал доказательств. Разве кому-то что-то было неясно? А тут…

Петька медленно поднимается с земли, подходит к херувимчику и… Боже ты, боже… Крику, словно поросенка режут. А всего и делов-то — обычная смазь. Гришку вон шомполами на виду у всех пороли за «Интернационал». Мы его пели хором. Только все успели смыться, а Гришку схватили. Так он только стонал, а не орал как резаный.

Петька с удивлением смотрит на орущее перед ним существо и без всякой злобы, просто так, из любопытства, делает еще одну смазь. Вой переходит в вопль. Вокруг собирается вся школа. Такого тут не видали давно. Кто-то оглаживает замки на коричневом портфеле, и все его содержимое вдруг оказывается на земле, кто-то щупает «матерьяльчик» на штанах и рубахе, и все мы с удовольствием наблюдаем, как вспыхивают на ее белом полотне фиолетовые пятна чернил.

Мать Сережки Белоусова врывается в школу через полчаса. Она буквально разбрасывает нас, стоящих на ее пути, и, резко толкнув ногою дверь, исчезает в кабинете директора. Мы, затаив дыхание, ждем, что будет. Вначале кажется, что за дверью много женщин пытаются перекричать друг друга.

Директора не слышно совсем. Затем шум несколько стихает, и до нас начинают долетать отдельные слова и даже фразы: «Банда… Стадо скотов… Я не позволю…» И так далее. По мере того как стихает шквал женских голосов, все явственнее слышится мужской басок.

Вначале директор доказывает, это мы хорошо понимаем, что мы не банда и не стадо скотов, его голос постепенно крепнет, но вдруг вновь исчезает. Женщина берет разговор в свои руки. До нас долетает слово «мерзавцы». И вдруг мы слышим, как говорят мужчины. Теперь их в комнате значительно больше.

— Как вы смеете? Кто вам дал право? Вы понимаете, какую сказали гнусность? Этих ребят, у которых все детство в крови и голоде…

Он не договаривает, потому что его прерывают:

— Так что же прикажете моему сыну? Одеться в рубище и вымазаться кровью?

— Перестаньте, как вам не стыдно…

Директор вновь не успевает договорить.

— Почему мне должно быть стыдно? Ребенка убивают какие-то садисты, а вы мне нотации читаете…

— Да не выдумывайте чепухи, ничего с вашим сыном не случилось.

— И это говорите вы, директор?

— Да, я, директор. Просто ваш мальчик не нашел верного тона, и у ребят это вызвало реакцию.

Даже в коридоре было слышно, что мамаша захлебнулась воздухом.

— И это все, что вы можете мне сказать?

— Да, все.

— Мерзавцы!..

Нам показалось, что женщина бросилась драться. Мы так надавили на дверь, что она отворилась. Директор стоял посреди комнаты и смотрел на разъяренную мамашу побелевшими от бешенства глазами. Он не обратил на нас никакого внимания, просто он нас не замечал.

— Убирайтесь вон. — Директор пальцем указал даме на дверь, пошевелил губами и вдруг гаркнул: — К чертовой матери!

Мы дробью разлетелись в разные стороны и с удовольствием наблюдали, как мать Сережки Белоусова чешет по коридору. Вот, значит, какой у нас «гестаповец».

А с пацаном мы сами поладили. Вздули для порядка пару раз, и живи себе на здоровье. Парень вроде бы и ничего, но уж больно слюнявый.

Глава 6

Сережка жмется к забору, а мы проходим мимо, даже не удостоив его взглядом.

Время тянется долго и томительно. Уже и искупались, уже и стемнело, но до нашего часа еще далеко. Мы слоняемся из улицы в улицу, не находим себе места. Лениво шутим и, чем дальше бегут минуты, тем настойчивее пытаемся доказать друг другу, как мы спокойны.

С Сатаной шутки плохи. Этот не остановится ни перед чем. Камнем — так камнем, ножом — так ножом. Мы сам видели, как он писанул чиночкой[2] по лицу девчонку. Поп, тот поехиднее, поаккуратнее. Обернет нож носовым платочком и словно пыль смахивает. Сразу ж не поймешь, отчего у человека на спине расплываются красные пятна. А Сатана — нам кажется, ему очень нравится, что его считают бешеным, — бьет чем попало.

Петька останавливается, задирает голову и смотрит в небо. Мы тоже смотрим, но ничего, кроме звезд, не видим. А Буржуй вот так постоит постоит, пошлепает губами и скажет время, словно у него часы в кармане.

— Пора!

Мы идем на условленное место, располагаемся в кустах и замираем. Теперь время пойдет еще мучительней и дольше. Нам кажется, что мы стоим целую вечность, прежде чем в тишине ночи раздаются шаги. Я чувствую в животе холод, словно проглотил кусочек льда. Но тревога оказывается ложной. Это не Сатана. Вновь шаги. Мы, напрягаясь изо всех сил, глядим в темноту, но это опять не тот, кого мы ждем. Облегченно вздыхаем, но не уходим. Проходят еще несколько человек с танцев, и наступает полная тишина. Матери, небось, совсем извелись, ожидаючи. Но что поделаешь — надо!

Мы чувствуем, как настораживается Петька, как напрягается его тело. Он вынимает руки из карманов, мы мгновенно улавливаем малейшие его движения, потому что знаем: ошибки не будет.

Я сижу в Таганке, ненаглядная,

Скоро нас отправят в лагеря…

Песня надвигается все ближе и ближе. Кажется, еще совсем немного, и она дохнет на нас своим хмельным перегаром.

Петька раздвигает кусты и делает шаг вперед. Мы за ним. Сатана мгновенно останавливается, замолкает, вглядывается в Петьку и вдруг хохочет от удовольствия. Мы не успеваем опомниться, как из темноты за Сатаной вырастают Поп и Слепой. Елки точеные, вот это влипли! Мы же сто раз проверяли, и каждый раз выходило, что именно здесь, возле дома, Сатана появлялся один. Как быть? Пока мы размышляем, Сатана берет Петьку двумя пальцами и вкрадчивым голосом спрашивает:

— Ну, что, падло паршивое, по кустикам гуляешь, девочек хочется? Он делает правой рукой резкое движение вниз — пугает. Есть у Сатаны такое движение. Никогда не знаешь, когда схватит. Поэтому пугайся не пугайся, а пригибаться приходится.

— Ух, ты фрайер! — восхищается бандит.

Мы знаем, что должно за этим последовать. Поп и Слепой наготове, руки у обоих в карманах. Бежать? Не получится, догонят. Действовать, как договорились? Но их же трое, и они с ножами. Мы не успеваем ответить ни на один из этих вопросов, как все за нас решает Петька. Он вдруг делает шаг назад и изо всех сил солдатским отцовским сапогом бьет Сатану в пах. Блатарь сгибается в три погибели, и, когда его физиономия оказывается на уровне Петькиного живота, следует отчаянный удар по «сопатке».

Сатана валится на землю.

Нас никто не делит, мы сами мгновенно разбиваемся на группы. Петька и Гришка наваливаются на Сатану, Ванька к Витька подступают к Слепому, мы с Володькой окружаем Попа. Нам некогда следить друг за другом. Да и не видно, темно. Поп по-кошачьи пригибается к земле, но вместо прыжка пятится назад. Надо глядеть в оба. Так и есть, забелело. Вот дурак, он даже сейчас прячет нож в носовой платок. Я слышу, как колотится сердце, и тоже начинаю пятится назад. Но вот Володька-«Шкет», зараза… Он повисает на руке у Попа и тот не может ничего сделать. Скорее на помощь! Я что есть силы бью Попа кулаком в подбородок. Этот удар я видел много раз и у наших солдат, и у гитлеровцев. Поп выпускает из руки нож, бросается мне навстречу. Теперь только бить. Бить, бить и бить. Не давать ему развернуться. Я замечаю, как Шкет становится на карачки. Ну и хитрюга. Теперь только посильнее толкнуть, и Поп, как бревно, завалится на землю. Так и есть, Поп не замечает подвоха и летит через Володькину спину наземь. Теперь не дать подняться. За себя, за Ваньку, за Петьку, за Гришку… Жаль, что темно. Вот бы глянуть на паршивую рожу. Небось не хуже раздавленного помидора, даже бить уже неохота.