Она поцеловала дочь в щеку. Л потом всю ночь читала в кабинете мемуары Вальтера. Прошлое возвращалось к ней, и она, казалось, почти физически ощущала его ласку, его поцелуи, от которых кружилась голова, когда на смятой постели в его спальне в Гедесберге бывало забыто все — война, разведка, госпитали, агенты, Гиммлер, фюрер, Третий рейх. Теперь тело, дарившее ей страсть, уже больше полугода лежит в могиле. Ум, подаривший жизнь ее детям, подаривший ей самой безбедное существование в послевоенном мире, угас. Остался Клаус и эти записки — история германской разведки во время Второй мировой войны, рассказанная тем, кто сам руководил ею. Она решила, что издаст его мемуары, чего бы ей это ни стоило. Вопреки всему и всем. В память о тех днях и ночах в Гедесберге, когда он был молод, полон сил, когда поражение еще было далеко и можно было надеяться, что когда-нибудь они будут вместе, не урывками, не тайком — явно и навсегда.

Клаус быстро привыкал к новой жизни. Даже быстрее, чем она ожидала, ему помогали Джилл и Айстофель. Он пошел в школу и быстро стал там лучшим учеником — сказались папины способности, передавшиеся по наследству. Маренн радовалась его успехам. Де Трая ей удалось убедить, что Клаус — сын ее погибшей подруги.

После посещения Буэнос-Айреса она всеми силами пыталась заставить себя забыть о Скорцени. Вся романтика растаяла. «Я буду ждать тебя всегда» — она поняла, это никому не нужно. Она даже упрекала себя, что в свое время в Берлине не проявила решительности. Надо было все-таки окончательно порвать с ним, тогда ей самой и Вальтеру было бы легче. Треугольник нужно было разрушить, возможно, Вальтер тогда прожил бы дольше, ведь он тоже ревновал, ревновал ее к Скорцени, хотя и не показывал виду — это подтачивало его здоровье. И у нее были поводы. У нее было больше поводов, чем у него, хоть Отто никогда не упускал случая упрекнуть ее в неверности. И сестра Евы Гретель Браун, и известные актрисы, танцовщицы. Еще бы — звезда рейха первой величины, как написали в газете в сорок шестом году. Она понимала, что не может забыть той сцены, когда застала его с Мартой, понимала, что это ревность, по она реально не видела больше своей роли в его жизни. В той жизни, которую он вел теперь, место было для Марты, для нее места не было. И она решила больше никогда не напоминать ему о своем существовании.

Но он напомнил о себе сам. Видимо, считал иначе. Когда она не ждала. Когда потеряла надежду и смирилась. Он сам приехал в Париж. Несмотря на то, что ищейки Визенталя шли за ним по пятам.

В тот год тяжело заболела Джилл. Усилия Маренн сразу после окончания войны — длительный отдых в Провансе, интенсивная терапия, — казалось, принесли свои плоды. Джилл стала чувствовать себя намного лучше. Она втягивалась во французскую жизнь, смогла начать работать в МИДе. Казалось, опасность миновала.

В конце сороковых — начале пятидесятых годов резко обострилась ситуация в Алжире. Джилл несколько раз пришлось выезжать туда в составе военной делегации. Маренн просила ее отказаться от поездок, понимая, что испытания, которые могут выпасть на долю Джилл, — не для ее хрупкого здоровья, даже собиралась сама обратиться к министру, но Джилл запретила ей делать это. Она чувствовала, что вполне способна справиться с задачей. Она не хотела сидеть взаперти, она хотела быть нужной. И, видимо, переоценила свои силы.

Неустойчивый климат, постоянное напряжение, беспрерывная умственная работа, перелеты и переезды — все это сыграло, губительную роль. Вернувшись из третьей командировки, Джилл заболела. Да так, что Маренн испугалась — она поняла, что болезнь прогрессирует, и, если ее не удастся остановить на этом этапе, вполне вероятно, что ее ждет расставание с дочерью. Этого она не могла допустить.

Работу в Алжире пришлось остановить. О состоянии Джилл немедленно было доложено президенту Коти. В Версаль на помощь Маренн прислали лучших французских врачей, сам президент звонил по несколько раз на дню с вопросом, чем еще можно помочь. Коллеги успокаивали Маренн, они убеждали ее, что Джилл скоро пойдет на поправку. Но огромный опыт, — ей бы очень хотелось теперь, чтобы он оказался меньшим, — подсказывал Маренн, надо готовиться к худшему. Если не произойдет чудо.

Она отослала Клауса в дом де Трая, попросив мадам Анну присмотреть за ним, и предупредила мальчика — он ни в коем случае не должен никому рассказывать о своем отце и жизни в Берлине. Если произойдет самое худшее, Джилл умрет — она не хотела, чтобы Клаус стал свидетелем этому, ведь он еще не оправился после смерти Вальтера.

Маренн не отходила от постели дочери. В самые напряженные часы, когда Джилл была без сознания, она не сомкнула глаз. Один на один с дочерью, отпустив дежурную медсестру поспать хотя бы короткое время, она гладила ее по подернутым сединой волосам, — память о Ральфе и разгромленном Берлине, — и снова спрашивала себя: неужели? Неужели это случится? Она потеряет дочь, как потеряла сына? Неужели она снова не заметила, как горе подкралось к ней, как подкралась смерть. Словно кто-то всесильный, могучий вознамерился вырвать Джилл из ее рук, как вырвал почти десять лет назад Штефана. Неужели Джилл умрет у нее на руках, и война отберет все-таки у нее дочь, как отобрала сына? Неужели Ральф фон Фелькерзам зря пожертвовал собой — он не спас Джилл, и она отправится к нему, как, наверное, в глубине души всегда желала. Айстофель молча лежал у ее ног. В его жесткой черной шерсти за время болезни Джилл появились первые седые волосы. Он тоже переживал, по-своему. Он не завыл, не заскулил, он только положил голову на ногу Маренн и неотрывно смотрел на нее красноватыми, волчьими глазами. Она понимала, он тоже не может смириться с тем, что «фрейляйн» уйдет от них, не мог поверить в это. Неужели они останутся одни? Она, со старой овчаркой. И еще Клаус, оставленный матерью, для которого Маренн — единственная опора и надежда в жизни.

В такие часы она вспоминала, как почти тридцать лет назад в Чикаго, она, молодой, начинающий доктор, подняла на руки маленькую, испуганную девочку с перевязанной головой, мать которой только что скончалась на операционном столе, а отец умер на месте автомобильной аварии, не приходя в сознание. Щуплая, измученная горем, болью, страхом, она растерянно оглядывалась по сторонам, все еще не веря, что мама больше никогда не придет. Она протягивала ручонки к каждому взрослому, проходящему мимо, отчаянно надеясь узнать в них своих родителей.

— Как тебя зовут? — ласково спросила ее Маренн, но в глазах стояли слезы.

Она заставила себя улыбнуться, наверное, так, как улыбнулась бы мама, светло, успокаивающе, с нежностью.

— Джилл, — пролепетала малышка и, обвив ручонками шею Маренн, прижалась головкой к ее груди.

Она никогда не спрашивала Маренн, где ее родители. Наверное, она все-таки поняла в тот момент, что их не стало. Что-то подсказало ей, что теперь от этой женщины в белом халате зависит вся ее жизнь. И она доверилась ей безоглядно. Сразу, не раздумывая, всем сердцем. Она назвала ее мамой и называла так всегда. Оправдала ли Маренн это доверие — она не могла не задать себе этого вопроса теперь, сидя у постели тяжело больной Джилл, повзрослевшей девочки из Чикаго, боровшейся сейчас со смертью, которая настигла ее спустя почти тридцать лет. Быть может, если бы Джилл осталась в Америке, ей не пришлось бы пережить лагерь, смерть брата, осаду Берлина, тяжелое ранение. Быть может, все-таки лучше приют для детей-сирот в Чикаго, чем опутанные колючей проволокой бараки. Лучше простой американский парень и спокойная жизнь на ранчо, чем элегантный барон фон Фелькерзам, погибший у нее на глазах. Хотя кто знает, было бы у этого парня шансов больше, чем у Ральфа, окажись он в Перл Харборе или во время высадки в Нормандии. Если бы знать наперед. Если бы знать.

В какой-то момент, когда положение осложнилось и казалось, тают последние надежды, Маренн поддалась отчаянию. Остались сутки — не больше, она не могла обманывать себя. Теперь молчали и светила, недавно убеждавшие ее, что все обойдется. Джилл угасала на глазах. Маренн не ходила в церковь, не ставила свечи, она давно уже не верила во все это — не пошла и на этот раз. Отослав Женевьеву, которая не меньше ее переживала болезнь Джилл, она бродила по комнатам, не находя себе место — за ней понуро брел Айстофель, цокая когтями по паркету. Наступил вечер. Вполне возможно, что Джилл уже не доживет до утра. На улице шел дождь, он барабанил по стеклам, в каминных трубах гудел ветер. Позвонил де Трай. Клаус вполне освоился в его доме, повеселел, но все время спрашивает, как там мадемуазель Джилл.

— Скажи ему, что она чувствует себя по-прежнему, — произнесла она тихо.

Он понял.

— А на самом деле?

— Хуже. Намного хуже, Анри.

Она положила трубку. Прошла в свой кабинет, прилегла на диван, накинув плед. Айстофель улегся рядом — на ковер у дивана и тяжело вздохнул. Маренн взглянула на него — из его волчьих глаз медленно текли слезы. Она приподнялась, обхватила рукой собачью голову, прижала ее к себе. Ради чего теперь жить? Зачем? Неужели она сможет пережить расставание с Джилл? Неужели она сможет смириться с тем, что не смогла ее спасти? Нет, она жить не будет — она вдруг ясно осознала это. И ничто ее не заставит. Даже ради Клауса — у нее больше нет сил.

Отпустив Айстофеля, она отбросила плед, подошла к сейфу. Овчарка, подняв голову, внимательно наблюдала за ней. Маренн открыла сейф, достала небольшую коробку, в ней — ампула, цианистый калий. Она примет его, когда Джилл не станет.

— Нам хватит на двоих, не волнуйся, — сказала она Айстофелю, повернувшись. — Уйдем все вместе, Джилл, ты и я. Нам больше нечего делать на этом свете.

Овчарка встала, вся напряглась как струна, готовая броситься вперед и выхватить коробочку из рук Маренн. В это время снова зазвонил телефон. Маренн поморщилась — неужели снова де Трай, или президент Коти? Но звонок встряхнул ее — она точно очнулась от страшного сна. Снова положила коробочку с ядом в сейф, заперла его. Что-то подтолкнуло ее приблизиться к телефону и снять трубку.