Прижав голову Айстофеля к ногам, она наклонилась к огню. Она чувствовала укоры совести. «Ты потеряла надежду? Ты не умеешь ждать?» — она упрекала себя, и ей казалось, это он упрекает се. Это верно.

— Он жив, — сказала она по-немецки, наклонившись к Айстофелю. — Твой хозяин жив.

Старый пес словно понял, о чем она говорит. Да нет, он конечно же, понял. Он знал все слова, он все понимал, как человек. Он тоже ждал вместе с ней, ждал днями и ночами, ждал целый год этого известия. Ради встречи с хозяином он жил. Айстофель вскочил, высунув язык, поднялся на задние лапы, уперевшись передними в колени Маренн. Лизнул ее в щеку, радостно виляя хвостом. Она зажмурила глаза, чувствуя, как покалывают веки набежашие слезы.

— Твой хозяин жив, — шепотом повторила она, обняв собаку за шею. — Хотя бы жив. Это уже полдела.

Дармштадт… Дармштадт, где это? Она пыталась сосредоточиться и вспомнить. Неожиданно даже для самой себя она решила, что должна поехать туда, в Дармштадт. К нему. Во что бы то ни стало.

Она слышала, как приехал де Трай. И не стала дожидаться, когда он поднимется к ней в библиотеку. Сама спустилась навстречу.

— Все промокли, устали, наверное, пора ужинать? — спросила с улыбкой. — Где Анна и Джилл? Они вернулись?

Она говорила легко, с сердечной теплотой, по он понял, но ее взгляду, по ее предупредительному жесту — приподнятой руке — все, ни о каком сближении не может быть и речи. Все остается, как есть. Как было. Не нужно ничего менять.

— Они как раз въезжают в замок.

Его взор потух, возбуждение спало, он неотрывно смотрел на нее, в его взгляде она читала грусть.

— Я отдам распоряжения, — скинув мокрый плащ, он направился в комнаты первого этажа, где хлопотали слуги.

Праздничный стол накрыли в старинном Рыцарском зале замка Ли де Трай, украшенном панно, на которых изображались сцены сражений крестоносцев с сарацинами в пустыне. Вдоль стен были выставлены доспехи и вооружение той поры, а с потолка свисали старинные флаги. Граф де Трай восседал во главе стола в генеральском мундире, украшенном наградами, которые он получил за участие в Первой и Второй мировых войнах, подтянутый, красивый как и прежде. Во всем великолепии — собственном, и всей грандиозной декорации зала. Она понимала, что все это — для нее. Но мысли умчались далеко. Она думала о Дармштадте.

— Ты должен помочь мне, — попросила она де Трая, когда ужин закончился.

— Я помогу тебе, ты это знаешь, — ответил он, едва заметно усмехнувшись. — О чем бы ты не попросила меня.


Когда осужденные Нюрнбергским трибуналом военные преступники взошли на эшафот, перед судом союзников в Дармштадте предстал бывший штандартенфюрер СС Отто Скорцени. Следствие по его делу длилось почти год. Слушания начались осенью сорок шестого года. Трибунал был англоамериканским. Но весь ход процесса не предвещал благополучного исхода. Скорцени предъявили серьезные обвинения, в том числе и участие в геноциде.

«Только если не будет доказано, что он участововал в массовых убийствах, — в эти дни Маренн, как никогда, отчетливо вспомнила слова Черчилля. — Вам известна, Мари, моя позиция по этому вопросу».

И вот обвинение в геноциде предъявлено. Казалось, хуже уже некуда. Надежда таяла не по дням — по часам, минутам. К тому же стало известно, что большевики также изъявляют желание принять участие в процессе. Если они добьются своего — все пойдет прахом. Они доведут дело до виселицы. Маренн была близка к отчаянию. Она не решалась побеспокоить Черчилля еще раз, но он сам сделал первый шаг. Однажды утром, спустя месяц после начала процесса над Скорцени, ей принесли письмо из Бленхейма, в нем содержалась только одна фраза: «Не волнуйтесь, я действую», — и подпись бывшего премьер-министра. Маренн сразу почувствовала, как отлегло от сердца. Она поняла, что надо действовать и ей. Пора напомнить де Траю о его обещании.


По личному приказанию Эйзенхауэра его содержали в изолированном помещении, отдельно от других военнопленных. Он даже мог пользоваться относительной свободой — выходить на улицу, прогуливаться в пределах отведенной ему зоны. Ему привозили сигареты, виски. Американские офицеры разведки заходили поговорить — иногда по заданию, а иногда от любопытства. Охраняли его два джи-ай, преимущественно негры. Хотя они постоянно менялись, но под касками все как-то казались на одно лицо. Впрочем, охрану они могли бы и вовсе снять. Бежать он не собирался. Это не входило в его планы.

Закурив сигарету, Отто Скорцени вышел на крыльцо. День был серый, промозглый. Вдалеке он увидел штабную машину — американский джип. Он подъехал к охраняемой зоне и остановился. Выскочивший солдат распахнул дверцу автомобиля, из него вышел генерал, но не американец. Судя по форме, француз. Затем, подав руку, он помог выйти женщине, одетой в черное. Поля шляпы и вуаль скрывали ее лицо. Однако манеры этой дамы, то, как она придержала платье, выходя из машины, мелькнувшие очертания ног, обутых в замшевые туфли на высоком каблуке — все это вдруг показалось до боли знакомым, все сразу же напомнило ему о Маренн. Сколько раз, оставшись наедине с собой, он вызывал в памяти ее образ — длинные, распущенные волосы, нагое тело, точно выточенное из алебастра, разгоряченное, восхитительное, близкое… За тот год, что он провел в плену, каждый ее взгляд, каждый ее жест, который он помнил и тысячу раз повторял в своих воспоминаниях, превратился для него в миф, в легенду. И он сам толком не мог даже разобрать, что было наяву, а что он сам себе придумал.

Интересно, к кому пожаловали эти французы, что им нужно? Дружественный визит союзников, недавно бывших врагами? Хорошенькое место нашли — тюрьма для военнопленных.

Он уже хотел вернуться в дом, когда вслед за французской дамой из машины выпрыгнула собака — немецкая овчарка. Она сразу же повернула морду в его сторону, и он узнал… Айстофеля. Сердце его бешено заколотилось. Ведь если это Айстофель… Маренн? Маренн и, вполне вероятно, ее сосед по Версалю, тот самый летчик Первой мировой войны, в которым она когда-то была обручена, теперь генерал и соратник де Голля? Зачем они приехали? Для Маренн это огромный риск. Он прислонился плечом к косяку двери, несмотря на всю выдержку, воспитанную годами тренировки, это уж чересчур. Он ожидал чего угодно, только не этого.

Пока французский генерал объяснялся с американцами, дама подошла к ограде тюрьмы. Собака подбежала, села у ног. Вдруг она взметнулась, завизжала, завиляла хвостом. Прикоснувшись рукой, затянутой в черную лайковую перчатку, к голове собаки, Маренн заставила Айстофеля замолчать. Но он дрожал всем телом, едва сдерживая эмоции — он увидел хозяина. Маренн тоже увидела Скорцени. Она подняла вуаль. Побледнев от волнения, он подошел ближе, насколько это было возможно. Уголки губ дрогнули, он улыбнулся, как бы успокаивая ее. Она сдернула перчатки и схватилась руками за прутья ограды, опутанные колючей проволокой. Шипы впились ей в пальцы, выступила кровь, ее широко распахнутые изумрудные глаза наполнились слезами. Он покачал головой: «Не надо, не надо, не плачь!»

— Мари, мы едем? — французский генерал подошел к ней. — Пожалуйста, не подходи так близко, это небезопасно.

Растерянная, не в силах совладать со своими эмоциями, она шла за ним, оглядываясь, и тащила за ошейник упирающегося Айстофеля. Садясь в машину, споткнулась и чуть не упала, де Трай успел поддержать ее. Он с удивлением поглядывал на Мари — он понимал, что что-то происходит, но не понимал что именно.

Скорцени стоял неподвижно и провожал ее взглядом, запоминая каждую черточку, каждое движение, запоминая навсегда.

— Мы сразу едем в аэропорт, — сообщил де Трай, когда они оказались в машине. — Нас ждет самолет. Довольно уже. Ты слишком разволновалась.

— Нет, мы останемся, — решительно ответила она. — Я хочу присутствовать на заседании трибунала. Это возможно?

— Зачем? — Де Трай пожал плечами. — Что за глупое любопытство. Зачем тебе снова вспоминать все то, что ты пережила, слушать о лагерях, о казнях? Разве ты не достаточно страдала?

— Для меня это важно, пойми.

Она взглянула на него. Ее глаза, точно два застывших куска яшмы, казались совершенно неподвижными, почти мертвыми.

— Ну, хорошо, я постараюсь, — он сдался.

Она промолчала. Она не хотела лгать. Она ненавидела лгать, выдумывать. И была благодарна ему, что больше он ни о чем ее не спрашивал. Она только хотела еще раз увидеть Скорцени. Еще раз — может быть, последний.

Однако на суде произошло непредвиденное событие. Один из свидетелей узнал ее.

— Я знаю эту женщину! Она — эсэсовка.

Возглас одного из бывших заключенных концентрационного лагеря Аушвиц, проходящего по делу в качестве свидетеля, прервал выступление американского прокурора. В зале воцарилась тишина. Председатель суда, судьи, все присутствующие смотрели туда, куда им указывал Анджей Ковальский, учитель, проведший около четырех лет в лагере.

— Я знаю, — повторил он, — я видел ее в эсэсовской форме. Она приезжала в лагерь.

Женщина, на которую указал Ковальский, стояла в боковом проходе, одетая в строгий черный костюм, без украшений, ее лицо скрывали ноля черной шляпы и густая черная вуаль. Она была невысока ростом, тонка как девочка. Глядя на нее, каждый пытался вспомнить, как и когда она появилась в зале американского военного суда.

Она вошла незаметно, явно направляясь в первые ряды. Слушая выступление прокурора, остановилась, подняла вуаль и взглянула на подсудимого, зеленоватые глаза блеснули из-под полей шляпы. Услышав возглас Ковальского, она тут же опустила вуаль. Бывший оберштурмбаннфюрер СС Отто Скорцени сидел на своем месте, сохраняя невозмутимость — словно ничего не произошло. Во всяком случае, он не подал вида, что его это касается. Поляка он даже не удостоил взглядом. Женщина, скрытая черной паутиной вуали, не шевельнулась. Она так и застыла неподвижно между рядами.