— От них трудно отказаться, только начни принимать, — кивнула Маренн. — А дальше этот доктор Мартин стал просить тебя подыскивать ему клиентов, чтобы он мог распространять свои таблетки дальше. А скажи мне, Ирма, он спрашивал тебя обо мне?

— Да, последнее время спрашивал часто. О твоих отношениях с Отто, о том, что вы разошлись. Я ему сказала, что тебе его таблетки не нужны, что ты сама врач и его самого можешь полечить, если он в этом нуждается. Он засмеялся и заметил, что все это ему очень хорошо известно.

— Наверное, его интересовало не только то, что мы разошлись с Отто, но и то, что я сблизилась с Вальтером Шелленбергом, — догадалась Маренн. — Он наверняка спрашивал тебя о фрау Ильзе, знакома ли ты с ней?

— Конечно, — Ирма сжала руки на груди. — Конечно, спрашивал. Старался все выяснить о том, как она переживает развод, не нужна ли ей помощь.

— И убедил тебя позвонить ей и предложить таблетки?

— Убедил. Да, так и было, но Маренн, — Ирма умоляюще взглянула на подругу. — Я сделала это не потому, что желала тебе зла. Ни тебе, ни Вальтеру, ни даже фрау Ильзе я не желаю ничего плохого. Напротив, когда ты появилась в моей жизни, мне стало намного легче. Твое участие, твое лечение, твое отношение ко мне — все это много для меня значит. Но я не знаю, как мне избавиться теперь от этих таблеток и от этого доктора Мартина. Он делает со мной все, что хочет. У меня не хватает сил.

— Алик знает? — серьезно спросила Маренн. — О таблетках и о докторе?

— Нет, что ты, — на бледном, заплаканном лице Ирмы отразился испуг. — Ни в коем случае. Таблетки я от него прячу. А доктор больше никогда не приезжал сюда. Я сама посещаю его, в его кабинете на Фридрихштрассе. Я могу показать, где это.

— В этом уже нет необходимости, — ответила Маренн, гладя ее дрожащую руку. — Фрау Ильзе дала мне адрес его кабинета, и Мюллер уже послал туда группу своих сотрудников. К сожалению, доктора Мартина пока не нашли. Может быть, тебе известно еще какое-то место, где его можно застать?

— Да, он бывает у одной своей пациентки, — кивнула Ирма. — Она по совместительству является и его любовницей, я как-то даже навещала их в их гнездышке. Это молоденькая фрау Шелль, вдова летчика, сбитого под Курском. Он только начал служить и погиб почти в один день с твоим Штефаном. Доктор Мартин утешает в горе. Но это не я познакомила ее с ним, — в голосе Ирмы прозвучал испуг. — Я сама с ней не знакома, если и виделась, то всего лишь пару раз мельком. Это он сам как-то…

— Я верю, верю тебе, надо думать, у него обширные связи. А где живет эта фрау Шелль?

— На углу улицы Гогенцоллерн, недалеко от кафе, где мы обычно встречаемся. А что?

— Вот что, Ирма, — Маренн сдернула плащ, висевший на спинке стула, — я должна немедленно позвонить Мюллеру, а ты, будь добра, собери все таблетки, какие тебе прописывал доктор Мартин, и привези их мне в Шарите, я буду там. Не надо доводить дело до обыска и до ненужной огласки. Алику я ничего не скажу, обещаю тебе.

— Маренн, — Ирма удержала ее за руку. — Это странно, но когда он умер в Праге, я должна была радоваться. Но я не почувствовала ничего, кроме пустоты. Мне было не жалко его, но я не ощущала справедливости или торжества. Я часто думаю, ведь фрау Райч, она смогла что-то разбудить в нем, он уже решил всерьез оставить Лину, почему мне это не удалось?

— Ирма, ты должна перестать себя мучить, — Маренн снова подошла к ней. — Полковник Райч — это женщина совсем другого склада, она — крепкий орешек, ведь ей без всяких шуток по много раз в день приходится смотреть смерти в глаза. Но думаю, что и ей приходилось несладко. И, может быть, лучше, даже для нее, что он ушел. Уж я не говорю, для тебя. Так что, успокойся и раз и навсегда убеди себя не вспоминать, забыть все прошлое. Жить только настоящим и будущим. Мы договорились, Ирма?

— Да, — Ирма опустила голову на руки. — Как страшна тьма, Маренн, — прошептала она. — Как страшна тьма.

Почти четыре года она разрывалась между ними, а теперь осталась одна. Со старой собакой и тяжелобольной дочерью. В стране, которая когда-то была единственно родной, а теперь стала совершенно чужой. Ей оставалось только смириться, как смирился Айстофель. Ежедневно как часовой он обходил свои новые владения вокруг дома, проверял, все ли в порядке. Он даже научился немного понимать французский язык, но никогда не откликался на него. А Женевьеве позволял себя кормить только в отсутствие Маренн, и то, если она приглашала его по-немецки. Чаще всего он ждал Маренн на крыльце дома, тревожно навострив уши, и бежал, весело крутя хвостом, едва завидев ее машину. Он так и не принял де Трая. И смотрел на него, как на врага — его учили в молодости хватать таких намертво, а тут приходится проявлять сдержанность. О чем он думал, старый эсэсовский пес, удобно расположившись на ковре в спальне, когда Маренн работала в кабинете по соседству, или глядя на огонь в камине в библиотеке. Быть может, так же, как она, он вспоминал Берлин и резвую, боевую молодость? Только с ним она могла поговорить об этом. И она говорила — он слушал и грел ее ноги или, поднявшись на задние лапы, нежно лизал щеку. Дождется ли он хозяина? Дождется ли она его, когда? Айстофель тоже казался ей пленным солдатом разгромленной армии, не смирившимся, не признавшим поражения и обреченным на изгнание и одиночество. Иногда они вместе выезжали на прогулки, и тогда пес узнавал Францию… Нравилась ли она ему? Маренн видела, что ему всегда хотелось быстрее вернуться домой, в спальню, на свое место. Быть может, сказывался возраст, а может, все вокруг было ему чужим. Он принюхивался к незнакомым запахам, но никак не хотел признавать эту страну. Не хотел признавать ничего и никого, кроме Маренн и Джилл. Только они оставались родными. Все остальное — чужое. И о себе Маренн могла сказать то же самое. Франция стала для нее чужой. Это казалось невероятным. Но было так.

Скорцени и Шелленберг, почти четыре года она разрывалась между ними. Теперь она каждое утро требовала от Женевьевы:

— Принесите мне газеты! Все газеты!

И листала, листала, желая и боясь найти их имена. Но — ничего. Ни строчки. Нигде. И ожидание становилось невыносимой мукой. Ее собственная «легенда» ни у кого не вызывала сомнений, ее считали жертвой гитлеровского режима, превозносили ее стойкость, скорбели о смерти сына. Она избегала шумных мероприятий. Чувствовала себя неуютно среди тех, кто на самом деле боролся за Францию. Все ее мысли были обращены в другую сторону — не к победителям, а побежденным. Тишина, пустота Версаля угнетала ее. Она не привыкла сидеть без дела. При помощи де Трая открыла небольшую частную клинику и теперь лечила солдат союзников, партизан Сопротивления, как еще недавно солдат вермахта. Лечила солдат Монтгомери, Эйзенхауэра, де Голля, изувеченных в боях в Арденнах, при высадке в Нормандии, в африканских баталиях также внимательно и самоотверженно, как солдат и офицеров Гудериана каких-то полгода назад. Еще продолжалась война с Японией, и с театра военных действий поступали искалеченные моряки, подводники, летчики морской авиации, морские пехотинцы… Те же раны, те же страдания, те же искалеченные войной судьбы молодых людей, увы, рано поседевших. По большей части среди раненых в ее клинике находились англичане. Их отправляли сюда, в Европу, поближе к дому. Как это сказал Черчилль, когда она виделась вскоре после окончания Первой мировой войны. «Я верю, что Англия всегда может рассчитывать на вас, ваше высочество». Это было действительно так. Но могла ли она рассчитывать на Черчилля, на его мудрость и осторожность, прозорливость и взвешенность, на которую рассчитывала прежде. Не для себя, конечно. Она была уверена, что судьба таких людей, как Вальтер Шелленберг и Отто Скорцени не может быть решена без участия первых лиц союзников — слишком значимые фигуры в рейхе. Пока Черчилль находился у власти, она надеялась, что он не допустит пустой расправы, найдет применение таким людям в послевоенном мире. Но накануне подписания Германией акта о капитуляции Черчилль лишился премьерского поста — он проиграл выборы. Он переживал в бомбоубежище налеты немецкой авиации, его жена Клементина без устали трудилась для нужд Красного Креста, но подпись под Потсдамскими документами вместо него поставил совсем другой человек, который по-иному представляет себе будущее Европы, да и всего мира — и ему это будущее строить, по крайней мере в ближайшие пять лет.

Она боялась думать, какая участь может ждать Скорцени, если он оказался в плену. Только — не казнь, не расстрел. Пусть десятилетия ожидания, она была согласна на это, но только не короткие, неумолимые строки приговора, подводящие черту под всем, под ее собственной жизнью. Все, что ей оставалось — газеты, газеты, газеты. Газеты и Айстофель, Айстофель и ожидание. Газеты, Айстофель и ожидание. Бесконечное ожидание.

20 октября 1945 года начался Нюрнбергский процесс. На скамье подсудимых оказались высшие сановники рейха, среди них Геринг, Кальтенбруннер, Розенберг, Йодль, Франк. Среди свидетелей она нашла имена Гельмута Кнохена, Альфреда Науйокса и — Вальтера Шелленберга. Ей стало страшно. Значит, все они попали в плен. И пока они свидетели, а дальше? Они — свидетели, пока судят тех, кто стоял над ними, а что будет, когда станут судить их самих? Судя по настрою большевистских обвинителей, рассчитывать на снисхождение явно не приходилось. Все, кто сидел на скамье подсудимых, все, кто выступал на трибуне, были ей знакомы, едва ли не с каждым она здоровалась каждый день, теперь благодаря им она — в безопасности, а они должны понести, как считают союзники, справедливую кару. Никому не удалось скрыться, всех арестовали. Она с ужасом ждала, что найдет и имя Отто Скорцени. Но его не было. Она боялась спросить даже саму себя, жив ли он, удалось ли ему уйти? Она видела смерть фюрера и Геббельса в осажденном большевиками Берлине, она закрыла глаза детям министра пропаганды. Она сама находилась на свободе только по тому, что те, кто сейчас предстал перед судом, сделали все, чтобы спасти ее и Джилл. Спасти во второй раз, в тридцать восьмом они спасли ее из лагеря от мести обуреваемого жадностью родственника, теперь — от расправы большевиков. Она не могла сидеть сложа руки. Должна была чем-то помочь, даже рискуя собственным благополучием. Но что она могла? Обращаться к де Голлю опасно. Он мог закрыть глаза на некоторые странности ее собственной биографии, так как многим обязан ее приемному отцу, маршалу Фошу, у которого учился в Сен-Сире. Но вступаться за нацистских офицеров в званиях не ниже оберштурмбаннфюрера СС, то есть за тех, кого трибунал открыто называл преступниками, состоявшими в преступной организации, на такое де Голль вряд ли бы решился. Это не соответствовало его собственному бескомпромиссному характеру, который он вырабатывал, опираясь на пример маршала Фоша. А уж бескомпромиссность Фоша была хорошо известна Маренн — это из-за нее погиб Генри, погибли сотни и тысячи французов на нейтральной полосе в восемнадцатом году, а сама она оказалась в Америке, потому что не могла поступить иначе. Де Голль стал таким же. Кроме того, со счетов нельзя сбрасывать и политику. Вклад Франции в победу во Второй мировой войне никак нельзя сравнить с тем, что она внесла в победу в Первой мировой войне. Более того, некоторое время Франция даже считалась союзником Гитлера. Все это плохо сказалось на репутации страны, она бледно выглядела по сравнению со странами-победительницами, а значит, больно било по самолюбию де Голля. Он хотел, чтобы недавнее прошлое поскорее забылось, и потому с ожесточением преследовал всех сторонников вишистского режима внутри страны, даже Коко Шанель вынудил оставить свой дом моделей и выехать в Швейцарию. Нет, де Голль не станет даже слушать. Кроме того, навестив несколько раз после возвращения во Францию мадам Ивонн, супругу де Голля, Маренн услышала от нес рассказ о том, как вместе с Шарлем они посетили Москву, где де Голль вел переговоры со Сталиным.