– Сегодня в покои ко мне без спроса зашел, – сказала девочка и, полуотвернувшись от старшего брата, взяла со столика зеркало, – завтра со служанок моих чадру сорвешь…

– Еще не хватало! – Мехмет рассудительно покачал головой. – Мужчине в женские дела вмешиваться – только себя ронять. Раз уж решила матушка отчего-то ввести обычай, что все твои ближние служанки должны носить чадру, – вольно вам всем.

Собственно, на этом разговор мог и завершиться, тем более что девочка, явно утратив интерес к спору, принялась рассматривать себя в зеркале и прихорашиваться. Мехмет уже повернулся к выходу, а ожидавший в коридоре наставник чуть отступил, готовясь пропустить своих подопечных мимо себя и сопроводить их прочь из женской части дворца.

Только так все и должно было произойти в следующие мгновения. Если бы не Баязид.

– Должны носить чадру, должны! – закричал он в восторге. – Чтобы никто не видел, какие они уродины! А еще – чтоб не было видно: они все равно красивее тебя! И она, – он ткнул пальцем в сторону Эмине-ханум, которая только хмыкнула, сложив руки на полной груди, – и она… – Во второй раз его рука указала на самую юную из служанок, почти неразличимую за спинами няни и кормилицы, робко переминавшуюся с ноги на ногу возле дальней стены.

Служанка, издав возглас испуга, уклонилась от направленного на нее Баязидова пальца, словно тот был копьем.

Следующая минута была наполнена рыданиями, воплями и бранью. Рыдала юная служанка, в ужасе отбежав в самый темный угол покоев и скорчившись там на полу, слезно причитала служанка возле дверей, а вот Басак и Эмине, уперши руки в бока и придвинувшись к шахзаде почти вплотную, высказывались сочно и цветисто, гневно и громогласно. Прямо как торговки на чаршы-сы (или, как теперь пошла мода называть рыночную площадь, базар-майдан), где, впрочем, кроме них самих, никто из здесь присутствующих в жизни не был, а потому оценить это сравнение не мог.

– Ладно тебе, няня, – звонко сказала девочка, и все как-то разом смолкли. – И тебе будет, кормилица. Не злитесь. Было бы на кого. Или вы забыли: Джихангирчик маленький еще совсем…

Издевка была едкой: Джихангиру, четвертому из шахзаде, пока не сровнялось и трех годков, ему еще нескоро надлежало обретать юношеские привычки, потому его сейчас со старшими братьями и не было, он покамест поручен женской опеке, а не наставнику-лале.

– Сама с малышом якшайся, тебе и подобает! – запальчиво ответил Баязид, не осознавший, что его, можно сказать, сравнили с младенцем, и поэтому задетый гораздо меньше, чем рассчитывала сестра.

– Ну да. Мне – с малышом, а тебе, взрослому, с санджак-беем Манисы.

Это была фраза то ли отчаянно дерзкая, то ли просто странная. Услышав такое, прямо-таки не знаешь, как поступить.

Впрочем, не знал этого скорее шахзаде Мехмет, на год старше сестры, уже, можно сказать, юноша, целых пятнадцать ему. То есть он знал, что в таких случаях мужчине, а хоть бы и юноше, надлежит делать с женщиной, равной ему по статусу. Надлежит ударить так, чтобы она замолчала. В Блистательной Порте не только мужчины, но и юноши поступают именно так. С равными, конечно.

С теми, кто по статусу ниже (а перед шахзаде Блистательной Порты все таковы… ну, почти все), подобный вопрос и возникнуть не должен. Им просто не дадут возможности сказать или сделать такое, за что шахзаде их собственноручно ударить должен.

* * *

Санджак-бей Манисы. Мустафа. Тоже шахзаде, наследник султана – старший наследник. Всем им брат, но… брат единокровный. По отцу, блистательному и несравненному Сулейману Кануни, тени Аллаха на земле, халифу правоверных, у которого ищет убежища всякий обиженный.

Отец действительно кануни, справедлив. Однако матери его детей… враждуют они, чего уж там говорить. Иначе в Блистательной Порте и не бывало.

Сейчас верх Хюррем-султан, их собственной матери. Но, может, потому что та, другая, уехала со своим сыном Мустафой в санджак Манису. Куда тот отправлен, как сказали бы франки, губернатором. Чтобы набираться мудрости и государственного опыта в управлении: сперва ключевым санджаком, а там, много лет спустя, и всей Портой, надо думать.

Потому что главный наследник – он. Старший из сыновей. Воистину справедлив блистательный Сулейман: даже если и правда, что из всех сынов чресел своих он больше других любит второго, Мехмета, престол – первому. Хотя бы потому, что он того достоин.

И вправду достоин. Совсем уже взрослый юноша Мустафа, девятнадцать ему. Отважен, гибок умом и щедр сердцем. Всем хорош он как будущий султан.

Даже как брат он, если говорить честно, хорош.

Быть бы ему не только единокровным, но и единоутробным…

Однако иначе распорядилась судьба – и он не таков. Потому он на одной стороне, а трое младших шахзаде (точнее, четверо, считая маленького Джихангира) – на другой.

Что бы сами они о себе не думали. И что бы не думал Мустафа.

* * *

Все это Мехмет знал. Но, похоже, как-то усомнился, что ему сейчас до́лжно ударить сестру. Прежде меж ними такого не водилось.

А еще он, кажется, вдруг усомнился, что это получится. Да, она и младше, и девчонка, а он-то обычаи юноши уже несколько лет усваивал вполне успешно, лук и сабля ему привычны были, а они со слабой рукой не дружат. Но вот – усомнился.

Баязид же не сомневался ни в чем и никогда. Так что он стремительно метнулся вперед, норовя вцепиться сестре в волосы. И даже в самом деле вцепился, потому что она отшатнулась с какой-то странной для себя неловкостью.

Тут последовало то, что на базар-майдане бывает, конечно, причем очень часто, – но только не в старых приличных бедестанах, где продаются благовония, ковры, рабы, зеркала (во всяком случае, хорошие), ювелирные украшения (во всяком случае, настоящие) и сталь (во всяком случае, достойная воинской руки). А вот за пределами крытых рядов, то есть там, где торговцы, сидя прямо на земле, хрипло зазывают купить непременно у них старую глиняную посуду, поношенную обувь и позолоченный свинец вместо драгоценностей, где в толпе шныряют карманники, где не продохнуть от запаха уксуса и сумаха, – там да, без такого рынок не рынок.

Никто и слова сказать не успел, как Баязид, шипя от боли, тряс в воздухе пострадавшей рукой (хныкать он, надо признать, не хныкал, такого за ним с малолетства не водилось), а девочка, лишь слегка растрепанная, стояла посреди комнаты, воинственно сверкая глазами на всех своих братьев разом и сжав в ладони рукоятку маленького зеркальца, как сабельный эфес.

Мехмет так и замер с раскрытым ртом. Степенность и осознание собственного старшинства сыграли с ним злую шутку: он промедлил сделать хоть что-либо, а теперь уже, наверное, и поздно было.

Селим, за все время так и не сказавший ни слова, попятился к выходу. Смотрел он в пол, а по лицу его мелькали не поймешь какие тени. Впрочем, это-то как раз привычно, Селим не только сейчас такой, но и всегда, все почти тринадцать лет своей жизни: молчаливый и, что называется, «в тенях». Странный он парнишка. Зла от него никто не видел, но, должно быть, это все-таки хорошо, что ему, при всех обстоятельствах среднему сыну, султаном вряд ли когда предстоит быть.

Пауза зависла надолго, однако чем-то прорваться она все же была должна.

Баязид в последний раз тряхнул рукой, убедился, что она на месте, и злобно ощерился, как волчонок перед прыжком. А Мехмет, как видно, решил, что бездействие наносит ему, старшему брату, гораздо больший урон, чем хоть какой-то поступок, даже ошибочный или опасный. И шагнул вперед.

Но тут в покоях словно бы разом стало теснее. Это через порог, пригнувшись, чтобы не задеть чалмой о мраморную притолоку, ступил лала-Мустафа.

* * *

Он был из тех евнухов, которых называют сандала, то есть «срезано все». Такие ценятся гораздо выше и, само собой, достигают при дворе куда более значимых должностей, чем обычные семивиры, у которых срезано лишь кое-что. Лала, наставник султанских сыновей, – должность наивысочайшая, не случайно и вовсе не в насмешку его иной раз лала-паша именуют. Евнуху, что приставлен к султанской дочери, никогда выше звания аги не подняться.

Ага, «старший», тоже, конечно, немало, но это ведь «звание силы», подобно тому, как эфенди – звание книжной премудрости. Оба они примерно равны друг другу, хотя и противоположны. Когда ага командует отрядом в бою, под рукой у него обычно десятки человек, редко-редко немногие сотни. При дворе мера того, что под рукой, конечно, иная, хотя ответственность порой даже больше, чем в бою. И опасность больше.

Однако лала – звание и силы, и премудрости. То есть – могущества. Прямо сейчас у него этого могущества может не так уж и много, но кто знает, как там дальше сложится… Всем известно, что лала Шахин-паша настоящим пашой сделался. Двумя провинциями управлял, в двух полевых сражениях и в пяти успешных осадах был командующим, десятки тысяч ходили под его рукой.

Давно это было, правда. В ту пору, когда еще не считалось, что наставником шахзаде может быть только евнух.

Но могущество могуществом, а у тела свои законы. Если таким, как семивир, человека могут сделать в любом возрасте, то таким, как сандала, – только в нежные годы, иначе не выжить после операции. К тому же оскопление в столь раннем возрасте еще кое-какие последствия имеет.

Тело сандалы (да и семивира, если стал он евнухом в такие же годы, – но так бывает редко, сущее расточительство это) не знает тех сроков и пределов, которые отведены подростку, юноше, мужчине. Только один рубеж ему ведом: старость, в которую евнух шагнет не раньше обычных людей, в положенные годы, – зато как бы прямо из отрочества. Потому что сандала продолжает расти. Всю ли жизнь, даже до самой старости ли – это чуть по-разному бывает. На пятом десятке рост в любом случае становится малозаметен, это специально измерять надо для полной уверенности, а все те века, которые существует гарем, доселе ни у кого не возникало такой необходимости, да и сугубого желания.