Прочие покои тоже обветшали. Крыша протекала, и верхний этаж пустовал, лишь в одной комнате на верстаке стоял автомобильный мотор. Им, сказала Роза, занимался ее сосед с первого этажа – парень работал в автомастерской. Потом я часто его видел – типичный заблудший юнец из среднего класса, который верным стилем жизни считает прозябание в трущобе. В своей комнате он голосил песни Боба Дилана, и по дому плыли не лишенные приятности вопли вкупе с гитарным бренчанием – музыкальное сопровождение к нашему с Розой роману. Моя дочь часто крутила пластинки Боба Дилана, и я, хоть и ворчал, понемногу проникся его песнями, а потому распознал репертуар, который наяривал Розин сосед. Наверное, он был одинок и мечтал когда-нибудь стать звездой. Этот верхний Боб Дилан числился Джоном Хорроксом, хотя настоящий-то Джон Хоррокс заделался хиппи и отбыл в Катманду, а наш паренек взял его имя, дабы избежать мороки с регистрацией у домовладельца. О подлинном Джоне Хорроксе я узнал совсем немного: он заводил по несколько любовниц и имел огромные ступни – посреди кухни малый оставил свои мокасины, которые всегда там и стояли, если только их не надевал Верхний Боб Дилан. Кстати, я так и не узнал его настоящее имя, а потому окрестил ВБД, и вскоре Роза подхватила эту кличку.

В доме еще жил какой-то актер, предмет Розиного зубоскальства. Она говорила, что в жизни не видала еврея, который так похож на стереотипного «жида». Владелец единственного в доме телефона, он вешал замок на диск, чтобы никто другой не смог позвонить. В маленьком красном «рено» часто приезжала его подруга, миловидная белокурая артисточка, и тогда дом полнился гулким эхом любовных стонов и охов, сплетавшихся с завываниями Боба Дилана и мелодичным голосом Розы. Мне нравилась столь звучная искренность совокупления, однако я, взросший в иной искренности, смущался. Моя-то Огромная Булка не пискнет, пускай на сто миль вокруг ни души.

Еще одну жилицу, молодую симпатичную скульпторшу в неизменном комбинезоне, я почти не видел. Она лепила парусники из глины и в отлив фотографировала их на берегу Темзы. Девица носила значок «Женщине мужик – как рыбе зонтик», но виделись мы редко, потому что в основном она обитала у своего приятеля. Вот они, семидесятые-восьмидесятые.

Мне, сорокалетнему, казалось, будто меня внедрили в гущу так называемого «альтернативного общества», где бунтарство пошипело-пошипело да угасло. Однако время было славное. Я не чувствовал себя таким уж отщепенцем, хоть беспорядок и пугал. Когда хиппи сгинули и появились панки, я окончательно понял всю бессмысленность попыток затесаться в общую компанию. Зрелый возраст придает достоинство, а если нет – что ж, это печально. Видишь престарелого панка и думаешь: какое жалкое зрелище! Хуже только белый растафари. Тот единственный, который мне повстречался, был еще более одинок, чем я.

Забавно, но тогдашние маргиналы исхитрялись повернуть дело так, что маргиналами выглядели все прочие. Ловкий трюк. Противно было сознавать, что все эти юнцы считают меня занудой, – и, пожалуй, правы. Самое грустное в зануде то, что он ничего собой не представляет и всего лишь такой же, как все. Просто занимает место на планете. Мясо, что теоретически годится на колбасу. Плоть, которая существует, а потом исчезнет. Сейчас-то мне кажется, что настоящими занудами были те юнцы. А тогда я думал, что дело во мне.

Роза не считала меня занудой. Я оказался как нельзя кстати. Я пил кофе, пожирал ее обожающим взглядом, слушал ее рассказы, на прощанье чмокал в щечку. Она была совершенно поглощена собой. Обычно считается, что это порок, зато ей не мог наскучить собеседник-молчун.

В тот день она показала мне дом, затем в итальянской кофеварке сварила кофе на заляпанной плите, и мы сели в кресла. Она спичкой зажгла газовый камин, от нее же прикурила. Больше всего Роза любила черные сигареты «Русское собрание», но иногда курила «Абдуллу». Прихлебывая кофе, пускала дым в пожелтевший потолок.

По правде, я не знал, о чем говорить, но она вроде бы и не ждала никаких слов. Я был в растерянности. Девушка хорошо одета, курит изысканные сигареты, и все в ней безукоризненно, вот только обитает она в грязном сарае. Принцесса на навозной куче.

– Откуда вы родом? – наконец спросил я.

– Из Югославии. Вообще-то я сербка.

– Я мало что знаю о Югославии. Хорошая страна?

– Кому как, – пожала плечами Роза. – Англия хорошая?

Мы улыбнулись.

– Сейчас не особенно, – ответил я.

– Наверное, вас интересует, почему я живу в этой грязной дыре?

– Любопытно, – признался я.

– За жилье плачу пять фунтов в неделю.

– Надо же! Гроши.

– Когда крыша не протекает. Это дом жилищного кооператива, рано или поздно пойдет на слом, но пока его сдают задешево, потому что «не пользуется спросом», хотя желающих навалом. – И Роза усмехнулась: вот, мол, нелепость какая.

– И все же непонятно, почему вы здесь живете.

Она так на меня посмотрела, будто я идиот какой.

– Экономлю. Деньги нужны, у меня большие планы.

– И много скопили?

– Говорю же, я была шлюхой. Прилично заработала и решила: все, с меня хватит. Сейчас на отдыхе. – Она явно собой гордилась. – И потом, меня нет, а здесь удобно прятаться. Тот верхний парень числится Джоном Хорроксом, а я вроде как Шэрон Дидзбери. Так звали прежних постояльцев, и вместе с жильем мы взяли их имена. Иначе морока и бумажная канитель.

– Что значит – вас нет? – уточнил я. Может, это образная характеристика ее душевного состояния.

– Ни визы, ни разрешения на работу. Я крохотный паразит. – Чуть раздвинув пальцы, Роза показала степень своей вредоносности.

– Где-нибудь учились?

– У меня диплом Загребского университета, – обиделась она. – Во всяком случае, я туда поступила.

– Ого! – сказал я, ничего лучше не придумав.

– Я здесь, потому что надурила. Все исходит на дерьмо. Подношу картошку ко рту – глядь, а это дерьмо в конском волосе. Я уж привыкла, что в зубах волосатое дерьмо вечно застревает. – Роза выпустила дымную струйку и раздумчиво добавила: – Но теперь все нормально. Хватит с меня дерьма. Хотите, расскажу?

– О чем?

– О Розе, которая надурила и объелась дерьма. Смешная история.

Я пожал плечами. Тогда мне хотелось одного – переспать с ней. Но если ты запал на женщину, ты готов слушать ее рассказы, потому что тем самым приближаешься к цели.

– Вся моя жизнь сплошное дерьмо. – Роза выдохнула дым и усмехнулась. – Но, если подумать, я довольна. Это моя жизнь, и я ее люблю. В ней были приключения.

4. Мой папаня

Мой отец партизанил с Тито.


Вот о чем я поведала. Мне нравилось рассказывать о своем папане. Ни разу в жизни дурного слова о нем не сказала, чему Крис подивился, дослушав историю до конца. В том-то и штука: хочешь заинтересовать – не дай догадаться.

Из-за повязки на глазу отец смахивал на пирата, с войны у него в теле застряли пять пуль. Каждый год в больнице он делал рентген, а дома пришпиливал снимок на кухонное окно и смотрел, куда пули сместились. Рассчитывал, что когда-нибудь железяки выйдут наружу и можно будет рядком выложить их на каминной полке. Вот такая вот мечта. Отец часто говорил: «Может случиться, что какая-нибудь дура забредет в легкое, тогда я бац! – и помру». Вскидывал бровь и щелкал пальцами.

Я запомнила, как он изображал свою смерть, и однажды, когда мы с Крисом выпили винца и чуток захмелели, разыграла эту сценку.

– Ну вот, значит, пуля попадает в легкое, – отцовским басом говорила я, – и мне больно. Очень больно. Я хватаюсь за грудь, вскрикиваю – а-а-а-а-а! – машу руками, вот так, захожусь кашлем – кха! кха! кха! – и вдруг харкаю кровью. Понятно? Я захлебываюсь, кровь уже стекает по подбородку, и тут является твоя мамаша. Понятно? Муж, говорит, ты изгваздал сорочку, а я только что ее постирала! Я, значит, на полу помираю, а женушка присыпает солью рубашку, чтоб не осталось кровавых следов.

Я уже на грязном полу и якобы умираю, но в одной руке у меня сигарета, а в другой стакан с вином.

– Заканчивал отец всегда одинаково. Мой труп завернут в государственный флаг, говорил он, и отвезут на мясокомбинат, где из меня наделают пирожков, которыми маршал Тито попотчует президента Соединенных Штатов, прибывшего с визитом. Одни мои кости смелют в муку и удобрят поля, а из других наварят книжный клей, и тогда я даже мертвый буду полезен.

Крис смотрел на меня, распростертую на полу, и взгляд его светился искренней симпатией и нежностью.

– И так всякий раз после рентгена? – спросил он.

– Еще на вечеринках с друзьями.

– Наверное, ты была милой девочкой, – сказал Крис.

– Даже в самой вздорной бабе прячется милая девочка, – ответила я.

– Тебе в актрисы бы. Надо же, играешь смерть и даже вино не разлила.

Отцу нравилось меня пугать, рассказывала я. Приподнимет повязку, под которой пустая глазница, скрючит пальцы, мол, это когтистые лапы, и, утробно рыча, гоняется за мной по дому. Потом я перестала бояться, и догонялки превратились в обычную игру со всегдашней щекоткой напоследок. Но подружки мои и братнины приятели от пустой глазницы неизменно балдели.

Крис охотно слушал мои байки. Он был терпеливый и думал, что мне и впрямь надо поговорить о человеке, который сыграл большую роль в моей жизни. И я рассказывала свои истории, будто ничего важнее на свете нет, а он сидел в засаленном кресле, пил кофе и смотрел на меня собачьими глазами. Я б, наверное, могла о чем угодно балаболить. Он с ходу заглотнул крючок, и теперь я ломала голову, что делать с моим уловом. Я сама еще толком не знала, чего от него хочу.

– Отец был как скала, – рассказывала я. – Монолит. Он вызывал трепет. Наворачивал горы еды, но ничуть не толстел. Сядет за стол, вилка и нож в кулаках, и говорит о войне. Плоть от плоти своего поколения. Была война, и те, кто уцелел, беспрестанно о ней говорили – удивлялись, что все еще живы. «Моя жизнь – эпилог, который гораздо длиннее самой повести, – часто говорил отец и поднимал стакан: – Так выпьем за долгий счастливый финал и всех бедолаг, кому не свезло…»