Пока не появилась Каролина – гром среди ясного неба, цветок на снегу.

Конечно, ее любили, но то была любовь беспокойная, суровая, неистовая – с припарками, теплыми носками и касторкой. Летом, в недвижные от зноя дни, когда велика опасность полиомиелита, Каролину не выпускали из дома. Она лежала с книгой на кушетке, у окна в холле второго этажа, пот каплями выступал на висках. Мухи, жужжа, бились в стекло и дохлыми падали на подоконник. Снаружи от жгучего беспощадного солнца дрожало марево; соседские дети, чьи молодые родители не так живо представляли себе возможные несчастья, перекрикивались друг с другом. Каролина прижималась лицом, распластывала ладони по стеклянной ширме, отделявшей ее от жизни, вслушивалась. Стремилась. Воздух был неподвижен. Плечи хлопчатобумажной блузки, отглаженный пояс юбки мокли от пота. Мать в шляпе, перчатках и длинном фартуке выпалывала в саду сорняки. В сумерках возвращался из своей страховой компании отец, снимал шляпу, входил в безмолвный, с опущенными жалюзи, дом. Рубашка под пиджаком была влажная, в пятнах пота.

Машина ехала по мосту; шины скрипели, где-то внизу вилась река Кентукки. Чудовищное напряжение прошлой ночи постепенно спадало. Каролина еще раз оглянулась на ребенка. Нора Генри непременно захотела бы подержать свою девочку, прижать к груди, даже зная, что ее нельзя оставить.

Конечно, это не ее, Каролины, дело.

Она не повернула назад. Лишь снова включила радио – нашлась станция с классической музыкой – и продолжила путь.

За двадцать миль до Луисвилля Каролина сверилась с указаниями, записанными четким убористым почерком доктора Генри, и съехала с автострады. Здесь, совсем рядом с рекой Огайо, на дорогах было сухо, но верхушки ирги и боярышника искрились инеем. За белыми оградами, в припорошенных снегом полях, лошади выдыхали облачка пара. Каролина свернула на еще более узкую дорогу, проходившую по пустым, без заборов, землям. Через милю, между белесыми холмами, вдалеке показалось здание из красного кирпича, явно построенное на стыке веков и уже в наши дни дополненное двумя нелепыми приземистыми крыльями. Из-за рытвин и ухабов сельской дороги оно то и дело пропадало из виду, а потом внезапно выскочило перед Каролиной во весь рост.

Она вырулила на крут подъездной дорожки. Вблизи стало очевидно, что дом пребывает в довольно плачевном состоянии. Деревянные рамы щетинились струпьями краски, одно из окон третьего этажа заколочено, разбитые стекла заделаны фанерой. Каролина вышла из машины. На ней были старые ботинки, которые давным-давно валялись в шкафу; она схватила их вчера ночью, в спешке не сумев найти сапоги. Под тонкими стертыми подошвами ощущался гравий, ступни у Каролины мгновенно заледенели. Она перекинула через плечо сумку с самым необходимым для ребенка – подгузниками, теплой молочной смесью в термосе, – взяла в руки коробку и вошла в здание. По обе стороны от входной двери висели фонари из освинцованного стекла со слоем вековой грязи. Была еще внутренняя дверь с матовым стеклом, а дальше – вестибюль, отделанный темными дубовыми панелями. Теплый воздух, пропитайный запахами пищи – морковка, картошка, лук, – ударил в нос, закружил голову. Каролина робко двинулась вперед. Половицы скрипели при каждом ее шаге, однако никто не появлялся. Ветхая ковровая дорожка, стелясь по широким доскам пола, вела в заднюю часть дома, к приемной с высокими окнами и тяжелыми шторами. Каролина села на краешек истертого бархатного дивана, пристроила коробку рядом с собой и стала ждать.

В комнате было очень жарко. Каролина расстегнула пальто. Она по-прежнему оставалась в сестринской форме, а когда провела ладонью по влажному лбу, поняла, что забыла снять и накрахмаленную белую шапочку. Подскочив с кровати по звонку доктора Генри, она оделась наспех, вылетела в снежную ночь и с тех пор ни на секунду не перевела дух. Каролина отколола от волос шапочку, сняла ее, аккуратно свернула и закрыла глаза. Где-то в отдалении позвякивали столовые приборы, гудели голоса; наверху, отдаваясь эхом, стучали шаги. Каролина в полудреме увидела родителей: мать готовила праздничный обед, а отец работал в мастерской. Ее детство было одиноким, иногда даже чересчур, но она все равно многое помнила: кокон своего одеяла, подоткнутого со всех сторон материнскими руками, коврик с розами под босыми ногами, звучание родных голосов.

Вдалеке прозвенел звонок, дважды. Вы нужны мне срочно, крикнул доктор Генри, напряженно и требовательно. Каролина, наспех соорудив для новорожденного нелепое ложе из подушек, бросилась к нему и поднесла маску к лицу его жены, и тогда второй близнец, крохотная девочка, ворвалась в этот мир и многое запустила в движение.

В движение. Да, и тут ничего не поделаешь. Даже здесь, в тишине, на диване, Каролину не оставляло чувство, что все окружающее невероятно зыбко и покоя больше не будет. «Неужели свершилось? – рефреном звучало у нее в голове. – Сейчас, после стольких лет?»

Ибо ей шел тридцать второй год, и она очень долго ждала, когда же начнется ее настоящая жизнь. Не то чтобы она так это формулировала, но с раннего детства ощущала, что судьба ее будет необыкновенной. Придет миг – она его сразу узнает, – и все изменится. Каролина мечтала стать великой пианисткой, но освещение школьной сцены было совсем не таким, как дома, и она цепенела в его безжалостных лучах. Затем, после двадцати, когда подруги из медицинского училища начали обзаводиться семьями, Каролине тоже встречались молодые люди, достойные восхищения, в особенности один – темноволосый, бледный, с густым смехом. В тот романтический период жизни она надеялась, что он – а поскольку он не позвонил, то кто-нибудь другой – преобразит ее существование. Однако годы шли, она целиком погрузилась в работу – вновь без намека на отчаяние. Она твердо верила в себя и свои возможности. Не в ее натуре столбенеть посреди дороги, гадая, не остался ли включенным утюг и не вспыхнул ли в доме пожар. Она просто работала. И ждала.

И запоем читала – сначала романы Перл Бак [2], а затем все, что только могла отыскать о Китае, Бирме, Лаосе. Выпуская книгу из рук, иногда мечтательно смотрела в окно своей простенькой квартирки на окраине города и видела себя в другой жизни, экзотической, трудной, но полной свершений. Ее клиника в зарослях джунглей или у моря будет очень простой, с белыми стенами, непорочно мерцающая, как жемчужина. Больные будут ждать своей очереди снаружи, сидя на корточках под кокосовыми пальмами. Каролина обо всех позаботится. Исцелит. Преобразит их жизнь и свою.

Зачарованная волшебной картиной, Каролина, на волне фанатичного рвения и энтузиазма, подала документы на место во врачебной миссии. А в конце лета, ярким выходным днем, отправилась на автобусе в Сент-Луис, на собеседование. Ее внесли в список кандидатов на отправку в Корею. Поездка все откладывалась, затем и вовсе отменилась, и Каролину переместили в другой список, бирманский.

Она все еще с замиранием сердца проверяла почту и мечтала о тропиках, когда в клинике появился доктор Генри.

День был самый обычный, – как говорится, ничто не предвещало. Стояла поздняя осень, сезон простуд, приемная битком, все приглушенно кашляют, чихают. Вызывая очередного пациента, пожилого джентльмена, Каролина почувствовала, что и у нее неприятно саднит горло. Кстати, состояние бедняги потом ухудшилось, простуда перешла в пневмонию, которая в конце концов и свела его в могилу. Руперт Дин. У него шла кровь носом, и он прижимал к лицу платок, а услышав свое имя, медленно поднялся с кожаного кресла, заталкивая в карман запятнанный платок. Затем подошел к столу и протянул Каролине фотографию в синей картонной рамке, черно-белый портрет, слегка подретушированный красками: женщина в персиковом свитере. Вьющиеся волосы, голубые глаза. Эмельда, жена Руперта Дина, к тому времени двадцать лет как покойница.

– Любовь всей моей жизни, – объявил старик в голос, вызвав изумленные взгляды посетителей.

Внешняя дверь приемной открылась, отчего задрожала внутренняя, со стеклянной панелью.

– Какая красавица, – сказала Каролина. У нее мелко тряслись пальцы. От сострадания к его любви и печали; оттого, что никто никогда не любил ее с той же страстью. Оттого, что ей под тридцать, но умри она завтра, никто не станет горевать по ней так, как Руперт Дин через двадцать лет по своей жене. А ведь она, Каролина Лоррейн Джил, столь же неповторима и достойна обожания, как и женщина на старой фотографии, однако пока не сумела доказать этого – ни искусством, ни любовью, ни служением своей высокой профессии.

Каролина еще не успела прийти в себя, когда распахнулась и внутренняя дверь приемной. Молодой человек в коричневом твидовом пальто, со шляпой в руке на секунду замер на пороге, вбирая взглядом желтые фактурные обои, папоротник в углу, металлическую полку с потрепанными журналами. У него были каштановые волосы с рыжеватым отливом, худое лицо, внимательные, оценивающие глаза. Ничего необычного, и все же что-то особенное в позе, манере держаться – некая сдержанная настороженность, стремление вслушаться в окружающее. Сердце Каролины забилось быстрее, по коже побежали мурашки, приятные и одновременно раздражающие, как от прикосновения крыльев бабочки в ночи. Их взгляды встретились – и она все поняла. Раньше, чем он подошел к ней и поздоровался за руку, раньше, чем назвал свое имя, Дэвид Генри, и незнакомый выговор выдал в нем человека со стороны. Раньше всего этого Каролина успела понять одну простую вещь: тот, кого она ждала, явился.

Тогда он еще не был женат. Не женат, не помолвлен и вообще, судя по всему, ничем не связан. Каролина ловила каждую мелочь – и в тот день, пока он осматривал больницу, и позже, на вечеринках и собраниях в его честь. И отмечала то, чего в потоке светских бесед, за его непривычным акцентом и внезапными взрывами смеха, не улавливали остальные: кроме редких упоминаний о жизни в Питтсбурге, про которую все и так знали из его автобиографии и диплома, он ни словом не обмолвился о своем прошлом. Подобная закрытость окружала его ореолом таинственности, а ореол этот в свою очередь усиливал уверенность Каролины в том, что она понимает его как никто другой. Для нее каждая их встреча была заряжена особой энергией. Каролина словно бы говорила ему поверх смотровой кушетки или операционного стола, поверх прекрасных, несовершенных тел пациентов: «Я тебя знаю; я все понимаю; вижу то, чего не замечает никто». Коллеги подтрунивали над ее влюбленностью в нового доктора – она вздрагивала и заливалась краской смущения. Но втайне радовалась: пусть хоть из сплетен узнает то, о чем она со своей застенчивостью рассказать не решится.