Так. Значит, она внучатая племянница Типа, а сам малыш Тип еще жив и не забыл сказку, которую я ему рассказала. Я бы могла сказать, что от этих слов у меня потеплело на сердце, если бы оно у меня еще было. А еще я ощущаю мурашки от других воспоминаний: они, как щекотка, пробегают по мне, когда она говорит о своей матери, виолончелистке, и о фото, на котором двое молодых людей – он и она – сняты среди плюща. Я вспоминаю и их. Ведь я теперь ничего не забываю. Воспоминания – они как кусочки цветного стекла в калейдоскопе, игрушке, которая была у Бледного Джо: снаружи ничего не видно, но стоит поднести трубку к глазу, и появится узор, повернешь ее – стекляшки поменяют положение, и снова возникнет узор, хотя и другой.

Элоди опять смотрит на фото:

– Сразу после того, как был сделан этот снимок, моей матери не стало.

– Сочувствую.

– Это было давно.

– Все равно сочувствую. У горя нет срока давности, как я выяснил.

– Вы правы, и мне повезло, что этот снимок оказался у меня. Женщина, которая его сделала, теперь знаменитый фотограф, но тогда она еще не успела прославиться. Она тоже была здесь, а их увидела случайно. И не знала, кто это такие, когда снимала. Просто ей понравилось, как они выглядели.

– Отличная фотография.

– Я была уверена, что, если обследовать в этом саду каждый уголок, место, где они сидели тогда, обязательно найдется, и когда я увижу его своими глазами, то, может быть, пойму, о чем думала в тот день моя мать. Почему она так хотела знать адрес этого дома. И зачем приехала сюда.

Недосказанное «с ним» облачком пара проплывает в остывающем вечернем воздухе и испаряется.

И тут звонит телефон Элоди – звук резкий, чужеродный; она смотрит на экран, но не отвечает.

– Извините, – говорит она и встряхивает головой. – Что-то я разболталась сегодня… Я не всегда такая.

– Да ладно. Для чего же нужны двоюродные братья?

Элоди улыбается и допивает пиво. Возвращает стаканчик и говорит, что они еще встретятся завтра.

– Кстати, я Джек, – говорит он ей.

– Элоди.

Она кладет фотографию в сумочку, встает и уходит.


После ее ухода Джек пребывает в задумчивости. Плотник весь вечер торчал здесь и так грохотал своим молотком, заколачивая гвозди, что ни о чем невозможно было думать; в конце концов, Джек подошел к нему и предложил помочь. Оказалось, что руки у Джека растут откуда надо. Плотник обрадовался нежданной подмоге, и часа два они молча работали вместе, лишь иногда перекидываясь парой ничего не значащих слов. Я очень рада, что после Джека в доме останется что-то материальное и сохранится, даже когда его самого давно уже не будет здесь.

На ужин Джек съел тост с маслом, а потом позвонил отцу в Австралию. На этот раз никакой годовщины, чтобы привязать к ней звонок, не было, и первые минут пять разговор не клеился. Но когда я уже думала, что Джек вот-вот повесит трубку, он вдруг сказал:

– А помнишь, пап, как он хорошо лазал? Помнишь, Тигр застрял на манговом дереве, а он вскарабкался наверх, снял его и спустился с ним на землю?

Что это за «он» и почему у Джека такой грустный вид, когда он говорит о нем? Почему голос у него делается сдавленным, точно от подступающих слез, и почему так меняется язык его тела, делая его похожим на брошенного ребенка?

Такие вопросы особенно занимают меня сейчас.

Он уже спит. В доме тихо. Я – единственное, что движется сейчас по его уснувшим пространствам, и я направляюсь в спальню Джульетты, туда, где висит портрет Фанни.

Молодая женщина в новом зеленом платье смотрит на художника в упор. Портрет навсегда запечатлел ее такой, какой она была в ту весну, когда повстречала Эдварда. Вокруг нее – комната, затейливо убранная во вкусе ее отца. Оконная рама позади нее поднята, и – таково искусство Эдварда, такова его верность деталям – ты почти физически ощущаешь, как прохладный ветерок касается ее правого плеча. Богатые портьеры из дамасского шелка обрамляют окно с двух сторон, складки винного и кремового цвета контрастируют с вечным сельским пейзажем за ним.

Но главное в его картинах – свет, свет и еще раз свет, именно он заставляет петь краски.

Критики считают, что портрет Фанни – больше чем просто портрет. В нем они видят размышления художника на тему быстротекущей молодости и вечности, изменчивого общества и мира природы с его непреходящими законами.

Эдварда всегда привлекали аллюзии, и, вполне возможно, он имел в виду эти контрасты, когда становился к мольберту. Что он преследовал двойную цель, это правда. Вид из окна – желтое от солнца летнее поле – ничем не примечателен, пока не вглядишься в дальний план: там, за группой деревьев, виднеется железная дорога, где паровоз тянет состав из четырех вагонов.

Это не случайно. Портрет Фанни в зеленом бархатном платье был заказан ее отцом по случаю восемнадцатилетия дочери, и паровоз, несомненно, предназначался для него. Скорее всего, к такой неприкрытой лести Эдварда подтолкнула его мать; она никогда не скрывала своих амбиций в отношении сына, а Ричард Браун был одним из «железнодорожных королей», человеком, который сделал состояние на стали и увеличил его в тот момент, когда Британия начала покрываться сетью железных дорог.

Мистер Браун обожал свою дочь. Я читала запись его беседы с полицией, которую раздобыл для своей диссертации Леонард. Смерть Фанни стала для него страшным ударом, и он решил сделать все, чтобы ее память не омрачали посмертные разговоры о разрыве помолвки и уж тем более – о другой женщине в жизни Эдварда. Отец Фанни был влиятельным человеком. Его усилиями страничка с моей жизнью была целиком вымарана из книги истории, и восстановить ее сумел только Леонард. Вот на что способен отец ради любимого ребенка.

Родители и дети. Казалось бы, нет на свете отношений проще, но на поверку нет и сложней. Каждое поколение передает следующему чемодан, битком набитый фрагментами головоломок, собранных за прошлые века, и говорит:

– На вот, поглядим, что ты сможешь сделать из этого.

Это навело меня на мысли об Элоди. Что-то в ее характере напомнило мне Бледного Джо. Я заметила это еще вчера, когда она пришла сюда впервые: то, как она представилась Джеку, как отвечала на его вопросы. Она ничего не говорит, не подумав, каждый ее ответ звучит взвешенно, и слушает она тоже очень внимательно – отчасти, конечно, потому, что искренне хочет понять все правильно, но, мне кажется, еще и потому, что постоянно испытывает чувство легкой тревоги, словно боится не справиться с задачей. Как и Бледный Джо. В его случае неуверенность объяснялась тем, что он был сыном своего отца. Полагаю, это часто случалось в семьях, где действовало право первородства, где сыновей называли в честь отцов и ожидали, что те станут копиями своих родителей, а потом, когда старики отойдут от дел, возглавят семейное предприятие или продолжат династию.

Бледный Джо гордился своим отцом: тот играл важную роль в правительстве, имел вес в политических кругах и был увлеченным коллекционером. Много раз, когда я наведывалась в комнату под крышей, в отсутствие домашних, Бледный Джо приглашал меня на экскурсию по огромному пустынному дому, выходившему окнами на Линкольнз-Инн-филдз. Вот где были чудеса так чудеса! Отец Джо немало поездил по свету и всегда привозил из своих странствий разные древности и редкости: чучело тигра скалилось подле египетского саркофага, над ним ухмылялась бронзовая маска из Помпеев, тараща провалы глаз на коллекцию японских миниатюрных скульптур. Фрагменты древнегреческих фризов соседствовали с картинами итальянского Ренессанса, а те – с полотнами Хогарта и Тернера; однако жемчужиной собрания была коллекция средневековых рукописей, включавшая копию «Кентерберийских рассказов», предположительно, более раннюю, чем принадлежавшая графу Элсмиру. А иногда, если отец принимал известного ученого или художника, мы с Джо прокрадывались вниз, чтобы послушать его лекцию из-за дверей.

Внутри дом был перестроен так, чтобы дать место длинным коридорам, которые Бледный Джо называл «галереями»; их сводчатые потолки поддерживались колоннами, а обширные пространства стен, от одной арки до другой, занимали либо картины в рамах, либо стеллажи, полные сокровищ. Позже, когда нашему с Джо знакомству шел уже не первый год и нам бывало так весело вместе, что мы иногда начисто забывали о моей работе, он отправлял меня в галереи с разрешением выбрать любую мелочь, чтобы потом отдать миссис Мак под видом дневной добычи. Кто-нибудь может решить, что я испытывала чувство вины, похищая столь редкие и драгоценные артефакты и отправляя их в долгий подпольный путь, но, как объяснил однажды Бледный Джо, большинство этих предметов и так были украдены у первых хозяев – им не привыкать.

Страшно хочется узнать, как сложилась судьба Бледного Джо. Вышла ли за него та леди, на которую он намекал, когда я пришла к нему в мансарду после выставки и мы говорили о неразделенной любви? Сумел ли он завоевать ее сердце и доказать ей, что человека добрее него нет во всем свете? Ах, чего бы я ни дала, лишь бы узнать это! А еще мне хочется знать, каким он стал; на что направил свою энергию, страстность и душевную теплоту. Бледный Джо очень гордился своим отцом, но всегда боялся, что сам окажется слишком слабым и сапоги великого человека будут ему велики. И имейте в виду: Бледный Джо позволял мне брать вещи из коллекции отца, желая, чтобы я подольше оставалась с ним, а еще потому, что он, как многие теперешние люди, презирал собирательство ради собирательства и не видел смысла в богатстве ради богатства. Но была и еще одна причина. Позволяя мне таскать мелкие безделушки с драгоценных отцовских стеллажей и отказываясь называться тем же именем, что и отец, Бледный Джо будто исподтишка отковыривал кусочки от массивного пьедестала величественного колосса – своего родителя.

Бледный Джо, Ада, Джульетта, Тип… У миссис Мак было любимое присловье о птицах, которые к ночи возвращаются домой, на свой насест, и говорила она, заметьте, не о курах. В птичью лавку на Литл-Уайт-Лайон-стрит часто наведывался один человек, который покупал там голубей. Он держал голубиную почту: своих птиц он отвозил куда-то далеко, а в нужный момент отпускал их, привязав сообщение к лапке, – голуби ведь всегда возвращаются домой. Вот и миссис Мак, говоря о птицах, прилетающих домой, на самом деле имела в виду возможности: чем больше птиц выпустит человек в мир, тем больше их вернется к нему.