Мать Эдварда, со своей стороны, поощряла наши отношения. Новое полотно было выставлено в апреле 1862-го, заслужило широкое одобрение и привлекло перспективных заказчиков; она лелеяла мечты о лаврах члена Королевской академии для сына и о бешеном коммерческом успехе его работ, однако была обеспокоена – в прошлом Эдвард, исчерпав один предмет, тут же переносил свой интерес на следующий, теперь же он никуда не спешил и другую картину не начинал. Вместо того чтобы, пользуясь успехом выставки, взять заказ, он то погружался в рассеянность – и тогда какое-то нездешнее выражение туманило его взгляд, делало неподвижными черты, – а то вдруг хватался за блокнот и начинал стремительно делать в нем наброски. Убедившись, что сын вырос в большого мастера, полная надежд на его блестящее будущее, она сама гнала его в студию, а меня засыпала подношениями в виде пирожков и чая, словно только этими жалкими крохами меня можно было удержать рядом с ним.

Что до Фанни, то, кроме выставки «Спящей красавицы» в апреле, когда она холодно кивнула мне издали, мы виделись с ней лишь однажды: она с матерью пришла тогда к миссис Рэдклифф на чай, и та привела обеих в студию – показать художника за работой. Они стояли прямо за спиной у Эдварда, Фанни была такая хорошенькая и гордая в новом атласном платье.

– Боже, – сказала она, – разве эти краски не прекрасны? – И тогда Эдвард встретился со мной взглядом, и в его глазах я прочла такое тепло и такое желание, что у меня захватило дух.

Поверит ли мне кто-нибудь, если я скажу, что за все эти месяцы мы с Эдвардом ни разу не говорили о Фанни? И не потому, что сознательно избегали этого предмета. Сейчас это кажется ужасной наивностью, но тогда мы о ней просто не думали. К тому же нам и так было о чем поговорить, а беседа о Фанни не казалась нам интересной. Любовь эгоистична.

Зато теперь я то и дело возвращаюсь мыслями к Фанни, жалею, что мало думала о ней тогда, корю себя за глупость: как я могла не понять, что Фанни не отдаст Эдварда без боя? Наверное, я, как и он, была ослеплена мыслью о том, что жребий брошен: мы должны быть вместе. И ни один из нас не задумывался о том, что другие могут видеть все иначе и никогда не смирятся с этой простой истиной.


Она вернулась!

Элоди Уинслоу, архивист из Лондона, хранительница памяти Джеймса Стрэттона и альбома Эдварда.

Я вижу ее у входного киоска: она пытается купить билет. Но что-то не получается, судя по выражению вежливого отчаяния, с которым она поднимает руку и тычет пальцем в свои часики. Один взгляд на циферблат моих часов в Шелковичной комнате – и я понимаю, в чем дело.

И разумеется, оказавшись с ней рядом, я сразу слышу:

– Я приехала бы раньше, если бы не другая встреча. Сразу после нее я поспешила сюда, но всю дорогу заняла громоздкая сельскохозяйственная техника, таксист не мог ее объехать, а здешние тропинки слишком узки для машин.

– Все равно, – отвечает ей волонтер, которого, судя по надписи на сумке, зовут Роджер Уэстбери, – мы впускаем лишь определенное число посетителей в день, и на сегодня квота уже исчерпана. Приходите через неделю.

– Но меня здесь не будет. Я уже вернусь в Лондон.

– Мне очень жаль, но вы должны понять. Дом нуждается в защите. Мы не можем впускать в него неограниченное количество людей.

Элоди смотрит на каменную стену вокруг дома, на остроконечные фронтоны над ней. По ее лицу видно, как мучительно ей хочется попасть в дом, и я даю себе зарок, что ближайшая зима в Берчвуд-Мэнор покажется Роджеру Уэстбери особенно неуютной.

Она поворачивается к нему и говорит:

– Ну хотя бы чашку чаю я могу у вас купить?

– Конечно. Кафе сразу за нами, в большом амбаре над Хафостедским ручьем. Рядом сувенирный магазин. Может быть, вам захочется купить сумочку или постер.

Элоди поворачивает в указанном направлении, с честным лицом проходит половину пути, но потом сворачивает направо, а не налево и проскальзывает через кованую калитку в обнесенный стеной сад.

Теперь она бродит по тропинкам, а я хожу за ней по пятам. Настроение у нее сегодня явно какое-то другое. Она не вытаскивает альбом Эдварда, да и лицо у нее уже не такое дурацки-счастливое, каким было вчера. Брови немного сведены к переносице, и у меня возникает отчетливое ощущение, что она ходит не просто так, а ищет что-то определенное. И это наверняка не розы.

В самую красивую, центральную часть сада она не идет, а бродит по краям, там, где стены затянуты плющом и другими ползучими растениями. Вдруг она останавливается и начинает рыться в сумочке, а я с надеждой жду, – может, она опять вытащит альбом.

Но на свет появляется фотография. Цветная. Мужчина и женщина сидят рядышком, где-то под открытым небом, вокруг них зеленеет пышная растительность.

Элоди поднимает снимок, сравнивая его со стеной сада, но, видимо, остается недовольна результатом, потому что вдруг резко опускает руку, приближается к углу дома, поворачивает, проходит мимо каштана. Она явно направляется к Джеку, и я решаю во что бы то ни стало узнать о ней как можно больше, прежде чем она отправится в обратный путь. Я вижу, как она бросает взгляд в сторону кухни, где вчера Джек отскребал пригоревшую форму для пирога. Сомневается, по всему видно. Вот теперь нужно, чтобы ее кто-нибудь подтолкнул, и я с радостью это делаю.

«Войди внутрь, – шепчу я. – Что ты теряешь? Зато, если повезет, он может даже впустить тебя в дом».

Элоди подходит к двери в пивоварню и стучит.

Джек, который засиделся допоздна, а ночью плохо спал, прилег вздремнуть и ничего не слышит.

Но я твердо вознамерилась не дать ей уйти, а потому решительно опускаюсь на колени рядом с его кроватью и так же решительно, изо всех сил, дую ему в ухо. Он подскакивает как ошалелый, вздрагивает всем телом, и тут раздается второй стук.

Он встает, прихрамывая, подходит к двери и тянет ее на себя.

– Здравствуйте, это снова я, – говорит она. По Джеку видно, что он только что встал с постели, и она добавляет: – Мне так жаль, что я вас потревожила. Я не знала, что вы здесь и живете.

– Временно.

Он ничего больше не объясняет, а она слишком хорошо воспитана, чтобы выспрашивать подробности.

– Извините, что я снова к вам обращаюсь, но вы были так любезны вчера. Вот я и подумала: может быть, вы не откажетесь еще раз впустить меня в дом.

– Там сейчас открыто. – Он кивает в сторону задней двери, откуда, как вода из водостока, начинает извергаться поток туристов после экскурсии.

– Да, но ваш коллега, который ведает продажей билетов, сказал, что я приехала слишком поздно и на последнюю экскурсию опоздала.

– Правда? Вот педант.

Она улыбается, явно удивившись:

– Да, вы знаете, я тоже так подумала. Но вы кажетесь мне… менее педантичным.

– Слушайте, я готов провести вас в дом когда угодно, но не сегодня. Мой… коллега… предупредил меня, что задержится – нужно присмотреть за починкой чего-то. Хуже того, завтра с утра он планирует вернуться и убедиться, что рабочие вернули всю мебель на место.

– О-о.

– Но если к полудню вы вернетесь, их уже не будет.

– К полудню. – Она задумчиво кивает. – Завтра у меня другая встреча, в одиннадцать, но я приеду сразу после нее.

– Отлично.

– Отлично. – Она снова улыбается; похоже, его присутствие волнует ее. – Что ж, спасибо. Пойду погуляю в саду еще немного. Пока меня не выгонят.

– Гуляйте сколько хотите, – говорит он. – Я им не позволю.


Почти шесть вечера. Последних посетителей уже вежливо провожают к воротам, когда Джек находит ее в саду: она сидит на скамье у стены, отделяющей лужайку от фруктового сада. Он разлил бутылку пива в два стаканчика и протягивает ей один:

– Я сказал коллеге, что ко мне заехала кузина поздороваться.

– Спасибо.

– А вы, похоже, не прочь здесь задержаться? – Он садится прямо на траву. – Ваше здоровье.

– Ваше. – Она улыбается и делает глоток. Некоторое время оба молчат, но, пока я решаю, кого из них подтолкнуть, она начинает: – Здесь так красиво. Я была уверена, что так и будет.

Джек не отвечает, и немного погодя она продолжает:

– Я не всегда такая… – Она пожимает плечами. – Просто сегодня очень странный день. У меня была одна встреча, и я все время думаю о том, что узнала. Завтра к вечеру мне надо вернуться в Лондон, а у меня такое чувство, будто я не сделала здесь и половины того, что собиралась.

Мне хочется, чтобы Джек подтолкнул ее, спросил, что она собиралась сделать, но он не поддается моим усилиям – и оказывается прав: она заполняет паузу без всяких уговоров.

– Недавно я получила вот это, – говорит она, протягивая ему снимок.

– Красивый, – говорит он. – Здесь кто-то, кого вы знаете?

– Моя мать. Лорен Адлер.

Джек неуверенно качает головой.

– Она была виолончелисткой, довольно известной.

– А это ваш отец?

– Нет. Американец, скрипач. Они вместе выступали, давали концерт в Бате, а потом, на обратном пути, заехали сюда перекусить. Я надеялась, что смогу найти то место, где они сидели.

Он возвращает ей фотографию.

– Они перекусывали здесь?

– По-моему, да. Я как раз пытаюсь это выяснить. Моя бабушка жила здесь, когда ей было одиннадцать; в войну мать привезла ее сюда вместе с братьями из Лондона, когда их дом сгорел во время бомбежки. Бабушки Беа нет уже в живых, но ее брат – мой двоюродный дедушка – рассказывал, что незадолго до того, как сделали этот снимок, моя мать приходила к нему и очень хотела узнать адрес этого дома.

– Зачем?

– Это я и пытаюсь выяснить. Понимаете, у нас в семье есть одна история, скорее, даже сказка, которая передается из поколения в поколение. И я только на днях узнала, что ее действие происходит в настоящем доме. Мой дед – двоюродный – признался, что, когда он жил здесь в войну, у него был друг, из местных, который рассказал ему эту историю. Он пересказал ее моей маме, а мама – мне. Это особая сказка для нас; и дом тоже много значит для нас всех. Даже сегодня, сейчас, сидя здесь, я чувствую себя так, будто это все мое. И понимаю, почему моей матери хотелось оказаться здесь, но почему именно тогда? Что случилось, почему она пошла к своему дяде Типу и начала выспрашивать у него адрес?